— О чем вы говорите? Разве я не ваш приемный сын? Нет, нет, достаточно суммы, необходимой для питания и покупки сигарет. Если вы положите мне больше, то это будет для меня смертельной раной.

Тронутый этими выражениями привязанности, я дал ему понять, что мой сын Марсель пока еще не может заменить меня, но что позднее я рассчитываю передать завод в его руки. Он всплакнул и поклялся мне в своей верности и любви. И мы условились, что он будет получать сто талеров в месяц, а в конце года — двадцать процентов от всей прибыли.

Спустя некоторое время в ходе своего визита консул Франции сделал мне довольно странный намек на недостаточно заботливое отношение с моей стороны к своим самым преданным работникам.

Благодаря своему умению быть предупредительным, Марсель Корн стал лучшим другом этого чиновника, он был готов оказать ему мелкие услуги, починить автомобиль, радиоприемник, немедленно выполнить любые поручения мадам или мадемуазель. Марселя часто приглашали на завтрак в семейном кругу, и он быстро перешел к откровенным признаниям; а поскольку моя персона всегда вызывала повышенный интерес даже у консулов, молодого человека спросили, не родственник ли я ему.

— Нет, господин де Монфрейд лишь друг моей семьи. Он знал меня еще младенцем, а когда мой отец, который, увы, был ко мне несправедлив, отрекся от своего сына, он взял меня с собой. Он так добр ко мне!.. Я просто не знаю, как его благодарить…

— Но, кажется, вы день и ночь работаете не покладая рук. Простите за бестактный вопрос, сколько вы получаете?

— О, это неважно, я доволен тем, что мне дают.

— И все же?

— Сто талеров.

— Сто талеров! Да это жалованье негра! Вас эксплуатируют, мой бедный друг…

И, улыбаясь слабой улыбкой смирившейся со своей участью жертвы, он начал плакаться:

— Что вы хотите, господин консул, я ничего не могу требовать, мне недостает смелости… Я стольким обязан этому человеку.

— Но это недопустимо; нельзя позволять обращаться с собой подобным образом. Так и быть, я замолвлю за вас словечко господину де Монфрейду.

— Умоляю вас, не делайте этого. Он подумает, что я вам наябедничал.

— Какая возмутительная скупость! А ведь говорят, что он баснословно богат, не так ли?

— Да, он владеет не одним миллионом, домом в Париже, не считая его доверенностей на Репичи, наконец, заводом в Дыре-Дауа… Но мы еще многого не знаем…

— Но тогда это какой-то гарпагон, ибо живет он так же скромно, как и самый обычный служащий С.Р.Е.[9]. Мне говорили, что он путешествует в третьем классе?

— Ну да, представьте себе. В общем-то это в его интересах, он скрывает свое состояние, чтобы не занимать то положение, к которому оно его обязывает… Впрочем, Монфрейд весьма неприхотлив.

Та же комедия повторялась и в других домах, куда наведывался Марсель, и благодаря услугам, которые он оказывал, кстати говоря, за мой счет, ему удалось войти в доверие ко всем важным людям.

Очень скоро меня окружила стена глухой враждебности, причины которой я никак не мог понять. Однако не стремясь завязывать близкое знакомство со столь неинтересными для меня людьми, я не очень беспокоился по этому поводу. Я объяснял их подозрительное отношение, их натянутый вид и язвительные замечания тем, что они не способны были понять мое бурное прошлое, и завистью ко мне, человеку, устроившему теперь свою жизнь и занимавшему в обществе положение, которое принято называть почетным. Я только пожимал плечами и смеялся всякий раз, когда до меня доходили отголоски какой-нибудь очередной легенды о моем неслыханном богатстве.

В Дыре-Дауа лишь один человек был выше всех этих посредственных личностей — доктор Жермен, железнодорожный врач, с которым я когда-то познакомился в Аддис-Абебе.

Эрудит, лишенный в то же время педантизма, знаток музыки и искусства, он презирал свое окружение. Моя неординарная жизнь вызвала у него интерес, и, сочтя, что я выделяюсь из этой пошлой среды, он подружился со мной.

Бесконечные легенды, возникавшие вокруг моего имени, и скандал, вызванный моим демонстративным пренебрежением к светским развлечениям, которые отдавали чудовищной провинциальностью, мое отвращение к ограниченному, скованному условностями обществу — все это, напротив, влекло Жермена ко мне и вызывало у него восторг. Наконец-то здесь появился Человек с большой буквы, решил он, и Жермен был бесконечно мне признателен за то, что я не обманул его ожиданий, когда мы сблизились.

Образованность и художественный вкус моей жены, а также ее национальность, ибо он обожал Германию, придавали нашим отношениям еще больше очарования.

Мы с Жерменом были ровесниками. Его маленькое, чуть женственное лицо странным образом контрастировало с его могучим телосложением, широкими плечами и бицепсами боксера. Он даже слегка щеголял этим и охотно демонстрировал свою силу. Но это было вполне простительное чудачество, сродни тем слабостям, которые делают великого человека еще более человечным.

Благодаря своей феноменальной памяти Жермен обладал неисчерпаемой эрудицией. Он читал греческих авторов в подлиннике и был насквозь пропитан латинской культурой, поэтому его стиль, за которым он всегда следил, даже когда писал деловые записки, подкупал краткостью и изяществом.

В Монпелье в студенческую пору он влюбился в дочку цветочницы; Жермен видел ее почти каждое утро, когда отправлялся в институт. Он женился на ней, хотя все в его семье были против этого брака.

Нежная, набожная, преданная и невзрачная, эта необразованная женщина вскоре смертельно ему наскучила. У них родились двое детей, но это не сделало супружескую жизнь более приятной. Тогда, чтобы вырваться из этого провинциального гнездышка, он принял предложение стать главным врачом на эфиопской железной дороге и уехал туда один.

В Аддис-Абебе ему наконец посчастливилось встретить родственную душу — женщину, о которой он мечтал и которая соответствовала его образу мыслей; он влюбился в нее без ума, так, как только можно влюбиться в зрелом возрасте, если это первая любовь. Будучи пианисткой по профессии, она была к тому же превосходным музыкантом, и ее талант сыграл не последнюю роль в том, что почитатель Вагнера и Бетховена воспылал к ней чувствами. Овладевшая им страсть была настолько сильной, что она совершенно ослепила его, и, полагая, что ему отвечают взаимностью, он оставил свою жену, хотя и не развелся с ней официально, чтобы душой и телом отдаться этой любви.

К несчастью, подобно многим атлетического телосложения мужчинам, чья физическая сила обещала необыкновенную пылкость, он разочаровал женщину, и она быстро поняла, что никогда его не любила. Однако там, в Монпелье, любовь, которую он внушил когда-то маленькой цветочнице, не умерла: жена продолжала хранить ему верность, смиренно перенося одинокое заточение в пресном и унылом мирке, где пахло воском и буржуазной кухней. Но это была любовь-долг, чувство, в котором присутствует слишком большая доля добродетельности, чтобы оно было Любовью истинной, Любовью жестокой, всепоглощающей, эгоистичной и дикой, Любовью, которая оставляет после себя раны, царапины, а порой и убивает, той Любовью, которая и была нужна этой искательнице приключений, женщине впечатлительной, беспокойной и болезненной. Увы! Несмотря на свои богатырские мышцы, Жермен не мог должным образом откликнуться на вспышки ее темперамента, ибо, привыкнув к сдержанному целомудрию своей благочестивой супруги, он был неподготовлен к неожиданным выходкам столь вулканической натуры.

Та, которую звали в Аддис-Абебе «мадам Жермен», помимо того, что ее привлекал мужчина-атлет, была покорена незаурядным умом этого человека, которого все в один голос считали уникумом. Но это уважение к его интеллекту умерло вместе с ее физическим разочарованием. Она поняла наконец, что оказалась обманутой своим восторженным отношением к эрудиции Жермена; и тогда подлинная любовь явилась ей в образе итальянца, атташе дипломатической миссии, человека с заурядной внешностью, неуклюжего и ничем не примечательного.