Его служащие очень быстро осваиваются в фирме и злоупотребляют его безграничным доверием. Но в один прекрасный день его гнев обрушивается на них, как гром среди ясного неба, и сметает все на своем пути. Это напоминает безрассудную отвагу взбунтовавшегося труса.
Не подумайте, что только слабость делает Мэрилла снисходительным, а в основе его доброты лежит малодушие. Во время моих длительных отлучек он проявлял о моей жене и детях заботу, на какую способен не всякий отец. Я с благодарностью вспоминаю эту тонкую возвышенную натуру.
Я был уверен тогда, что Мэрилл готов отдать за меня жизнь, и я тоже был готов умереть за него. Он воплощал в моих глазах редчайшую и прекраснейшую в этом суетном мире ценность: подлинную дружбу, на которую всегда можно положиться.
Однако странные наклонности порой неумолимо проступают в мелочах повседневной жизни этого загадочного человека, и мимолетные отблески потаенных уголков его души пугают, подобно всему, что исходит из бездны. Так, он спокойно взирает на чужие страдания. Ему доставляет удовольствие стрелять из карабина «Флобер» по мирно дремлющим в тени кошкам. В душные часы сиесты, когда все живое погружается в тяжелый сон, в гостиной слышится сухой треск выстрела, и раненое животное, издав пронзительный крик, уползает умирать со свинцом в кишках. А Мэрилл провожает его спокойной улыбкой и, усевшись в шезлонг, замирает в полумраке веранды как насытившийся паук.
Зато его милосердие проявляется естественно и бескорыстно: одному из своих служащих, который медленно угасал от туберкулеза, он дает жалованье за несколько месяцев вперед и оплачивает ему дорогу во Францию, чтобы тот мог спокойно умереть на руках у старой матери. В его щедрости нет ни капли расчета, ибо он скрывает от всех, и даже от меня, свой великодушный поступок.
Он может взять под свою защиту какого-нибудь безвестного туземца или жалкого кули, с которыми у него нет ничего общего, свернет ради них горы и даже дойдет до самого губернатора. Как это понять? И как объяснить все его странности после того благородства, которое он проявил в истории с синдикатом и во многих других известных мне делах? Я усматриваю в его пристрастии к стрельбе из карабина, как и всякий другой на моем месте, некоторую неуравновешенность, сродни неврозу, за которой таятся тщательно скрываемые им высокие моральные качества. Я усматриваю в этом благородство и самоотверженность возвышенной души, творящей тайное добро под маской холодного бесстрастия. Моя глубокая симпатия к Мэриллу вскоре переросла в любовь, и в течение десяти лет он, кажется, платил мне взаимностью. Благодаря неожиданно возобновившейся торговле моллюсками мне выпал случай оказать Мэриллу услугу. Он предложил мне отправиться в Массауа на моем паруснике «Фат-эль-Рахман» порыбачить за двоих.
Мы создадим небольшую артель, куда я внесу лепту своим трудом и оставшейся у меня денежной суммой. Он же вложит в дело солидный капитал и займется продажей рыбы в Европу с помощью своего друга, влиятельного гаврского поставщика.
Два моих судна, уступающих по размерам «Фат-эль-Рахману», были незадолго до этого зафрахтованы администрацией для береговой охраны. Мой приемный сын Люсьен служит чиновником в дорожном ведомстве. Моя жена и шестилетняя дочь Жизель обосновались в Обоке. Они поедут со мной в Массауа, где я рассчитываю посадить их на судно, следующее в Европу по итальянской линии. Жена измучена испепеляющим климатом побережья и особенно беспрестанной тревогой, которую доставляют ей превратности моей кочевой жизни.
II
Улыбка узника
Покинув Обок и обогнув мыс Рас-Бир, мы ощутили мощную зыбь Индийского океана, и непреодолимая морская болезнь приковала моих близких к постели. Приходится лавировать не менее двух дней, чтобы пройти Баб-эль-Мандебский пролив, где в эту пору гуляют свирепые северные ветры.
В течение нескольких часов прилива здесь царит штиль. В остальное время необъятный поток несет к океану из пролива свои воды, подгоняемые северо-восточными зимними ветрами.
Нужно прижиматься к берегу, чтобы преодолеть встречное течение и водовороты. Только небольшие корабли способны проделывать подобные пируэты, и многие из них теперь покоятся на дне.
Никогда не знаешь заранее, чем закончится борьба со стихией, борьба, в которую вступаешь с тревогой, обещая себе, что это в последний раз, но, когда страшный рубеж остается позади, радость победы заставляет позабыть о клятве. После двенадцатичасового изнурительного маневрирования я вхожу в фарватер Асэба и устраиваю суточную передышку, благодаря которой мои пассажиры оживают и возвращаются к пище.
На «Фат-эль-Рахмане» нет кают, и люди живут на задней палубе. Ночью они спят на узких скамейках или прямо на досках, завернувшись в одеяла. Днем обрывок ветхого паруса кое-как защищает их от солнца.
Это довольно суровое испытание для женщины, привыкшей к удобствам. Поэтому я решил сделать остановку в Асэбе, маленьком порту на юге итальянской колонии, неподалеку от границы с французским Сомали.
Наместник, врач по профессии, доктор Ланцони встречает меня с трогательным радушием.
Это толстый человек с мясистым, покрытым угрями лицом, огромный фиолетовый нос которого напоминает клубень или набухшую почку. Но, подобно всем людям с носом картошкой, толстыми губами и лоснящейся кожей, он кажется уродливым лишь на первый взгляд. Вскоре проникаешься к ним симпатией, ибо их природные изъяны, как правило, окупаются доброй мягкой душой. Моя дочь, сперва напуганная этим огромным шумным зверем, теперь спокойно играет с ним, как с добродушным слоном.
Заботливый Ланцони, стараясь развлечь гостей, показывает нам свои владения. Единственным зрелищем, которое добряк может предложить нам в Асэбе, являются каторжные работы туземцев в местной исправительной тюрьме, вроде той, что когда-то была в Обоке. Узники прикованы друг к другу за ногу, попарно. Их щиколотки, охваченные железными кольцами, обмотаны грязными, забрызганными кровью тряпками. Один из напарников держит в руке цепь, чтобы облегчить ходьбу.
Каторжники работают не спеша на строительстве дороги. Цепи сковывают их шаги и замедляют движения; даже охранники, черные солдаты-тиграи[10], заразились от них вялостью.
— Какое преступление совершили эти негры? — спрашиваю я.
— О, ничего особенного, но закон очень суров. Обычная кража карается несколькими годами тюрьмы. Однако, если срок превышает два-три года, узники чаще всего не доживают до конца, хотя с ними обращаются по-человечески. Опасные преступники и убийцы отбывают пожизненное наказание, ибо у нас, как вам известно, упразднена смертная казнь. В таких случаях близким разрешается приносить им еду, что очень облегчает их участь.
— Как вы считаете, это послабление делается ради экономии?
— Конечно, нет, причем, если это данакилец, близкие приносят им отравленную еду. Они предпочитают умереть. Некоторые наместники пытались воспрепятствовать этому путем отмены посещений. Тем не менее узники все равно добивались своего, разве что окольным путем, при содействии охранников-туземцев. Что ж… лучше предоставить им свободу действий…
Я смотрю, как человеческое стадо понуро бредет с работы, втекая в единственные сводчатые ворота мрачной тюремной стены.
Всегда чувствуешь себя неловко перед заключенным, даже если он негр: собственная свобода как бы тяготит нас при виде его страданий.
Завидев нас, туземцы клянчат сигареты. У меня их нет, но Ланцони передает мне несколько пачек, видимо, предусмотрев это заранее, и отворачивается, подзывая охранника, чтобы не видеть нарушения режима: заключенным запрещено курить.
Я бросаю им сигареты, будучи уверенным, что они разделят их по-братски, как все люди в беде. Только в аду каторги, когда человек не способен больше угнетать и подавлять себе подобных, он начинает думать о братстве людей как о спасительном средстве, ибо за каждую отданную крупицу ему воздастся сторицей.