— Нет, Пардальян. Но из Бастилии выходят, а из могилы — никогда.

— Хм, из Бастилии выходят… Не всегда, дорогая моя!

— О! Но, значит, это так серьезно, то, что вы сделали?

— Совсем не серьезно. Мне кажется, я вам уже говорил, что не сделал ровным счетом ничего. Я только помешал сделать. Но, должен вам признаться, что восемь или десять месяцев тюрьмы, которые я заслужил, пугают меня, и сдаваться я не собираюсь.

Вид у Пардальяна, когда он говорил о восьми или десяти месяцах тюрьмы, был величественный. Глаза сверкали гневом, а на губах играла улыбка, которую хозяйка весьма точно окрестила «доброй», — улыбка нежной жалости, так редко освещавшая его лицо.

— Сдаваться вы не собираетесь… — повторила Югетта, — значит, вы собираетесь умереть. Пардальян, позвольте мне умереть вместе с вами. Подумайте, что вы мне предлагаете. Я спрячусь в подвале, а эти бандиты будут атаковать вас. Я буду слышать звуки борьбы, до меня донесется победный клич того, кто сразит вас… И вы думаете, что я стану спокойно ждать, пока все закончится?! О, Пардальян, неужели вы не понимаете меня? Неужели вы никогда меня не понимали? Я говорю вам, что, если вы умрете, мне нечего будет делать в этом мире. Позвольте мне договорить… Я — ничто для вас, а вы для меня — все. Я бы предала память госпожи Лоизы и опозорила бы саму себя, сказав, что люблю вас. Представьте, что я ваша сестра и у меня, потерявшей все, остались только вы… нет, лучше представьте, что я ваша мать. Это слово старит меня, не правда ли? Но я уже не первой молодости… Мать! Да-да, так оно и есть!

Она разразилась рыданиями и прошептала:

— Видите, я выбрала себе роль, которая менее всего может обеспокоить ту, кто живет в вашем сердце. Пардальян, мое дорогое дитя, разве не долг матери умереть рядом со своим?..

Слезы помешали ей закончить.

— Хватит, Югетта, хватит! — тихо проговорил Пардальян дрожащим голосом. — Вы мне не мать и не сестра. Вы та, кого я больше всего любил после несчастного ангела, которого потерял. Вы та, кого избрало бы мое сердце, если бы это сердце, как вы, Югетта, верно сказали, не умерло вместе с Лоизой. Вы не погибнете! И я тоже! Ну же, вытрите слезы, от которых покраснели ваши прекрасные глаза. Черт подери, госпожа хозяйка, я хочу еще не раз отведать чудесного вина из ваших подвалов и еще более нежного и пленительного вина ваших губ… Югетта, когда я выпутаюсь из этой передряги, когда я выйду из тюрьмы… приготовьте мне комнату наверху, где я обычно останавливался. Мы состаримся вместе, болтая зимними вечерами о моем отце, господине Пардальяне, который так любил вас.

Шевалье, на вид довольно решительный, но очень бледный, все это время разгуливал по комнате. И пока он разговаривал с хозяйкой, вот какие мысли проносились у него в голове:

«Пришел час отдать долг и отцу, и моей доброй хозяюшке Югетте… Эта робкая преданность, эта любовь, которая не ослабела с годами и которую она едва осмелилась высказать… Да, Югетта, это потребует от меня большого напряжения сил… Бедняжка! С деликатной нежностью ты — мать, сестра и возлюбленная одновременно, униженная и величественная, просишь только позволения не умереть от горя. Увы! Не в моих силах избавить тебя от этой боли, поскольку волки, завывающие на улице, жаждут моей крови. Но я могу хотя бы избавить тебя от ужасного зрелища, от вида моего тела, растерзанного прямо на твоих глазах… А потом, когда пройдет какое-то время, ты утешишься… быть может!»

Он украдкой посмотрел на Югетту. Она больше не плакала, но ее сложенные руки указывали на то, что из ее души по-прежнему рвалась страстная молитва:

«Не умирай, о ты, кого я любила так долго, не осмеливаясь признаться в этом, ты, кого я любила без всякой надежды… А если ты умрешь, то позволь мне умереть рядом с тобой!»

«Батюшка, — подумал Пардальян, и лицо его зарделось от гордости и волнения, — батюшка, вы учили меня, как нужно сражаться и умирать… Но сейчас вы увидите, как нужно сдаваться!»

Он выхватил шпагу и переломил ее о колено.

— Что вы делаете? — пролепетала Югетта.

Он взял кинжал и, расхохотавшись, далеко закинул его.

— Пардальян!

— Вы же видите, дорогая, я следую вашему доброму совету. Я собираюсь дать арестовать себя. Из-за нескольких месяцев тюрьмы игра не стоит свеч! Я хочу жить, Югетта! Я хочу жить, потому что вы убедили меня, что жизнь моя еще может быть прекрасной и светлой! Ждите же спокойно и уверенно. Обещаю, что в Бастилии я не задержусь!

— Пардальян! Пардальян! — задыхаясь, прошептала Югетта, растревоженная этими словами и тем, что, как ей казалось, она в них угадала.

Но Пардальян больше не слушал свою милую хозяюшку, он разрушил баррикаду, которую соорудил перед входом, и открыл дверь как раз в тот момент, когда вся улица разразилась воплем:

— Гиз! Гиз! Да здравствует великий Генрих! Да здравствует! Да здравствует Святой Генрих!

И действительно, у гостиницы появился Гиз, который прибыл сюда в сопровождении великолепного эскорта.

— Монсеньор, — сказал Менвиль, — все готово. Можно атаковать?

Но тут дверь распахнулась, и на крыльце появился Пардальян.

— Пардальян! — прошептала Югетта, едва держась на ногах от радости и страха.

Он обернулся к ней, вежливо приподнял шляпу и, улыбаясь, произнес:

— До свидания, хозяюшка! До скорого свидания!

Затем, водрузив шляпу на голову, бледный от гнева, он повернулся лицом к улице и спустился по ступеням. Стража, стрелки, воины с аркебузами, всадники, зеваки в окнах — все только что вопившие люди внезапно смолкли… В жуткой тишине, в каком-то оцепенении толпа наблюдала, как растерзанный, окровавленный Пардальян сходит с крыльца и идет к герцогу де Гизу.

Он приближался, и перед ним расступались. Один, без оружия, он казался великолепным. Он остановился перед герцогом, и в царившей вокруг тишине послышался его твердый, немного ироничный, с оттенком непонятной жалости голос:

— Монсеньор, я сдаюсь!

Пардальян произнес эти слова таким тоном, как будто говорил: «Вы арестованы!»

На какое-то мгновение Гиз замер от изумления. Не от того, что сделал шевалье, а от того, как. Пардальян, подняв голову, смотрел прямо ему в лицо. Гиз беспокойно оглянулся. Безмолвие становилось гнетущим. Тогда Пардальян сказал:

— Не бойтесь, монсеньор, засады нет.

Все это казалось таким подозрительным — и особенно слова «не бойтесь!», обращенные человеком раненым и безоружным к всемогущему военачальнику, окруженному пятью сотнями дворян и солдат, — что Гиз изменился в лице, словно Пардальян вновь оскорбил его. Он взмахнул рукой.

Пардальяна немедленно окружили люди с протазанами в руках. И только когда окровавленный шевалье оказался в тесном кольце стражников, Гиз заговорил:

— Вы сдаетесь, сударь? А мне рассказывали, будто вы непобедимы, неукротимы и подобны сокрушителю скал — рыцарю Роланду! Вы сдаетесь! Честное слово, господа, я нахожу вас несколько смешными с вашими луками и аркебузами: чтобы схватить этого человека, достаточно было послать одного-единственного жандарма.

Пардальян скрестил руки. Гиз пожал плечами.

— Что ж, — сказал он, — я приехал, чтобы посмотреть вот на этого кичливого смельчака… Стража, отведите его в Бастилию… Я очень огорчен: ведь меня побеспокоили лишь для того, чтобы лицезреть труса.

Пардальян улыбнулся зловещей улыбкой. Он протянул руку и указал на герцога. Голос его казался всего лишь спокойным тем, кто не знал Пардальяна. Друзья же шевалье непременно отметили бы в нем кое-какие новые нотки… Пардальян произнес:

— Я думал, что сдаюсь палачу, но ошибся. Я сдаюсь всего лишь Генриху Униженному! Хватайте меня, пока сила на вашей стороне! Убейте, если вам зачем-то надо убить меня! И если вы верите в Бога, Которому за эти шестнадцать лет вы даровали двадцать тысяч невинных жизней, если вы верите в Бога, именем Которого прикрываетесь, чтобы украсть трон, то хорошенько помолитесь Ему! Ибо я клянусь вам именем своего отца, что, если вы не убьете меня, я убью вас! Я считаю слова, брошенные вами, вызовом на поединок и когда-нибудь вобью их вам в глотку рукояткой своего кинжала! Стража, за мной!