Проведя рукою вниз по гладкой коже своего живота, Моррис обнял бессонницу, как невесту.

Глава десятая

Не все новые рабочие оказались черными. Там были хорват Анте и египтянин Фарук, албанец Рамиз – ему, похоже, не исполнилось и шестнадцати, и марокканец Азедин, которому давно шел шестой десяток. Отчего-то Азедин не понравился Форбсу. Затем Кваме и с ним еще трое из Ганы; наконец, пара сенегальцев, то появлявшихся, то исчезавших. Они заняли три комнаты на самом верху, спали на голых досках в разваливающемся доме, в окружении святого Петра, которого язычники распяли вверх ногами, и дамы, рыдающей над гробом. Умывались холодной водой, деля на всех одно полотенце. Продукты закупали каждый для себя и хранили между оконными рамами, успешно служившими холодильником; обедали же вдвоем или группами за огромным кухонным столом. Форбс готовил нехитрые блюда из макарон для жизнерадостного Рамиза и несколько напыщенного Фарука, что искренне восхищало Морриса. Лишь по-настоящему благородный человек мог отдавать столько времени и сил заботам о неотесанных юнцах.

После работы отсыпались за полдень. Потом Фарук с Азедином совершали намаз на втором этаже, где одно из окон глядело на восток. Другие комнаты здесь служили Форбсу спальней, студией и ванной. Ближе к вечеру сходились внизу, там Форбс давал уроки итальянского языка и культуры. Эти занятия посещали только Анте, Кваме, Фарук и Рамиз. Парни рассаживались на ржавых металлических стульях, откопанных в сарайчике в дальнем углу сада. Форбс со своим восхитительным британским выговором учил их правильно употреблять глагольные времена и рассказывал о прискорбном упадке, в который погружалось итальянское искусство со времен Возрождения. За это Моррис еженедельно выплачивал ему из своего кармана достаточную сумму, чтобы продержаться до тех пор, пока дом – отреставрируют и обставят как следует. После этого Форбс осуществит мечту своей жизни – будет принимать богатых и воспитанных студентов английских колледжей.

К ночи тревизановский фургон отвозил людей на работу в длинную пристройку за конторой, где была смонтирована примитивная разливочная линия. Бобо, ознакомившись с размерами заказа и сопоставив, сколько Моррис мог узнать о его плутнях и сколько счел нужным открыть Антонелле (а еще прежде, возможно, самой синьоре Тревизан), кое-как согласился закупить тысячу гектолитров дрянного винца в Алжире и в самой Вальпантене, сверх уже оговоренных поставок. Полученный купаж – точнее сказать, просто болтушку на их собственной бурде – безбожно разбавляли сахаром и благополучно сбывали английским простакам.

Этикетка гласила: «Доруэйз Тревизан Супериоре». И поясняла шрифтом помельче: «Марочное столовое вино с залитых солнцем склонов Северной Италии». Бутылка стоила пенсов на сорок дешевле любого вина, и партия, судя по всему, расходилась без проблем. Каждую пятницу эмигранты получали на руки по сто пятьдесят тысяч лир наличными. В фургоне, возившем их на смену и со смены, не было окошек. Но их и без того вряд ли могли заметить: непрерывно стояли туманы. Глядя на такую лафу, Моррис не мог взять в толк, отчего куксится Бобо. Затея оказалась гениальной.

– Покупатели с ума сходят от счастья! – объявил он Бобо в то утро, протягивая факс с заказом на следующую партию вина.

Малый только щеки втянул да затряс головой, как паралитик. Эти дела нельзя продолжать до бесконечности, кисло заметил он. Иначе contrproducente – может выйти боком.

Свояки беседовали в головном офисе, где на одной стене висело пластмассовое распятие, а на другой красотка а-ля Мэрилин Монро неслась в чем мать родила сквозь рождественскую метель, оседлав бутылку братьев Руффоли. Бобо устроился в кожаном кресле, мусоля ярко-желтый карандаш зубами почти такого же оттенка. Волосы у него на лбу слиплись от пота и угрожающе редели, – а сколько же лет этому мерзавцу стукнуло: двадцать шесть, двадцать семь? Моррис, излучавший свежесть, обаяние и энтузиазм, за которые столь дорого приходилось платить по ночам, чувствовал себя моложе. Жизнерадостный настрой подтверждал и его моральное превосходство над Цыплаком. Некоторые появляются на свет с серебряной ложкой во рту… а потом этой же ложкой получают по лбу. С самым непринужденным видом он присел на край стола у компьютера, даже ногой принялся болтать.

Бобо взял факс и погрузился в подавленное молчание. Есть в этой жестикуляции нечто театральное, подумал Моррис, будто зять загодя сочинил сценарий и сейчас разыгрывал перед ним свою домашнюю заготовку. Showdown – охлаждение пыла. Или же – «шоу дауна»… С полминуты Моррис выжидал, с удовольствием ощущая, как играют крепкие мышцы покачивавшейся взад-вперед ноги. Бывают моменты, когда телесная красота дает неоспоримые преимущества. Если у него, Морриса, на щеках и на подбородке высыпало столько угрей, уж он бы наверняка постарался от них избавиться. Вот так же, как сейчас воюет с грибком, серьезно подпортившим – правую ступню. Богатые обязаны заботиться о своей внешности, благо имеют все возможности для этого. Когда-нибудь он напишет эссе о взаимной связи красоты и добра, что-то в духе Аристотеля.

– Хочешь, чтобы я перевел? – спросил он Бобо, уткнувшегося в письмо.

– Я хочу, – мрачно ответил тот, – чтобы ты послал им вежливый ответ с отказом. Объясни, что запасы нынешнего года подошли к концу, и любые контакты мы сможем возобновить не раньше будущего урожая.

Дружеская доверительность далась Моррису без труда.

– Бобо, за каких-то полтора месяца мы заработали денег больше, чем за весь прошлый год. Почему бы тебе не расслабиться и не получить удовольствие?

Для пущей убедительности он даже пустил в ход одно из любимых итальянских выражений: «Не сиди как сыч», – в смысле не будь занудой. Однако фраза напомнила ему Массимину в тот вечер в Риме, когда ему не хотелось танцевать. Точно так же она поддразнивала: «Non fare il gufo, Morri, balliamo». Ее чарующая улыбка, сияющие глаза… Смакуя в душе предстоящую схватку с зятем, Моррис успел подумать о том, что для чувствительных душ, вроде него, любое слово – gufo, genio, artista, vittima, – приобретает собственную историю, свои особые отзвуки, глубины, ассоциации. Откуда другим знать, почему ты выбрал именно эти слова – сыч, гений, артист, жертва… А Массимина вовсе не умерла. Это он понял внезапно, в совершенно неоспоримом озарении. Она просто стала частью Морриса: ее голос, все ее существо растворены в нем. И его милая мать – тоже. А папочка такого никогда не поймет.

Бобо что-то говорил. – Scusami, я задумался о другом. – Моррис ласково улыбнулся. Такая беззаботность, небрежное извинение за отрешенный вид, определенно должны вывести Бобо из себя.

– Я говорю, – хнычущий голос Цыплака был под стать его прыщам, – если Национальное Страховое общество, или, того хуже, финансовая полиция проверит наугад любую из наших накладных, нас просто прикроют.

– С какой стати им проверять? – спросил Моррис, по-прежнему болтая ногой.

– Рано или поздно штатные рабочие начнут возмущаться, что мы эксплуатируем иностранцев, и захотят сверхурочных для себя. Достаточно анонимного письма куда следует… Мы со всех сторон подставляемся под удар.

Моррис сделал то, чему его учила жизнь в последние годы: выпрямил спину и сосчитал про себя. Никогда не проговаривайся. Молчи и улыбайся. Пусть другие попадаются на удочку. Но ему решительно не понравилось слово «эксплуатировать».

– А кое-кто вообще не выносит черных и хочет, чтобы они убрались вон.

Моррис заподозрил, что Бобо имел в виду прежде всего самого себя.

– Вряд ли это по-христиански, – заметил он. И добавил как ни в чем не бывало: – Но если нас все-таки вычислят страховщики или финансовая полиция, думаю, с ними всегда можно разобраться, как в прошлом июне с налоговой инспекцией, когда к тебе приходили насчет НДС.

Сказав это, он инстинктивно отвел глаза, чтобы не видеть выражение, появившееся на лице Бобо. Или, скорее, для того, чтобы Цыплак не успел сообразить: если он сумеет скрыть удивление или злобу, то сможет отыграть очко. Хотя все это Моррис понял только задним числом. Это было чрезвычайно волнующе. Играя роль, он становился самим собой. Интуиция и ремесло каким-то чудом слились воедино. Промахнуться он не мог.