Камешки похрустывали под колесами кресла. От дождя начинало знобить. Впервые они приходят к ней вот так, всей семьей. В прошлогодний День поминовения Моррис с Паолой еще не вернулись из Англии. Странно, сейчас он думает о Мими больше, чем тогда. Гораздо больше, чем за все время, миновавшее с тех пор. Словно по-настоящему надел траур только вчера. Лишь теперь ему захотелось увидеть ее могилу. Лишь теперь Моррис постиг меру вещей и осознал: он любил Массимину и потерял ее. Жизнь просочилась сквозь пальцы; вернее, он сам отшвырнул ее, как ненужный хлам. Порой эта девушка так явственно присутствовала где-то поблизости, совсем рядом, что приходилось прикусывать губу и сжимать кулаки. И было подозрение, что в его необычном состоянии есть нечто знаменательное. Неудивительно, что сейчас так не по себе. Но какую же фотографию выбрали для надгробия? Что он почувствует при первом взгляде на нее? Краем глаза Моррис заметил, как Бобо смотрит на часы.

Они дождались еще одного старичка, ковылявшего с тростью, и Моррис покатил коляску вокруг склепа. Старательно отводя глаза от места, где ожидал увидеть фото, он смотрел вверх, на ангела. Форменный торт из окаменелой плоти и перьев; похоже, скульптор не очень-то представлял, как увязать эти детали воедино. Моррис расслышал тяжкие вздохи Антонеллы. «Наверное, душа у нее была слишком добрая для этого мира, Мими всегда была такой чистой и наивной». Бобо что-то промычал себе под нос в знак сурового мужского одобрения. «Povera Mimi, – заученно вымолвила Паола, – бедняжка». Синьора Тревизан заливалась слезами. Беззвучно, к великому облегчению Морриса.

Они застыли под дождем в почтительной скорби, пока другие плакальщики не спеша тянулись мимо. Моррис медленно, осторожно опускал взгляд, пока не наткнулся на девиз: «БОГ ДАЛ, БОГ И ВЗЯЛ». Это пришлось ему вполне по душе. Хотя Паола порой и называет его бездушным критиканом, ничто не может быть дальше от истины. Бог дает, Он же отнимает. И ни к чему винить самого себя, коль скоро осознаны простые вещи: что-то появляется, что-то исчезает.

Резкий хруст целлофана отвлек его от дум. Синьора Тревизан отчаянно боролась с тяжелым венком, пытаясь вырваться из плена неподвижности. По-прежнему не глядя на фотографию, Моррис обошел кресло, взял у нее цветы, перешагнул невысокий бордюр, который по замыслу должен был держать на почтительной дистанции случайных посетителей, и склонился над могилой.

Теперь он видел Массимину так же близко, как в минуты интимности, а его лица не мог увидеть никто. Моррис смотрел ей прямо в глаза – впервые с тех пор, как опустил на хрупкое темя пресс-папье.

Карточка была та самая, что рассылала полиция после исчезновения Мими: волосы цвета воронова крыла, нежно-белая кожа с россыпью мелких веснушек, словно хлебные крошки в молоке, огромные глаза теплого орехового оттенка и сияющая улыбка. Тут же вернулись прежние терзания. Они любили друг друга, а семья была против. Но связь между их душами не распалась. Моррис ощутил себя героем трагедии. Он с трудом сдерживал слезы. О, только бы Мими дала ему знак прощения!

– Мне иногда кажется, это я виноват, – бубнил Цыплак Бобо за его спиной. – Надо же было подумать, что может такое случиться.

– Не мучь себя, caro, – уговаривала Антонелла, – кому тогда могло прийти в голову…

Моррис бережно расправил венок, чтобы лепестки цветов обрамляли фото, лаская девичье лицо. И стал подниматься на ноги, как вдруг портрет покойницы подмигнул ему одним глазом.

Моррис похолодел. Но ошибиться было невозможно. Именно так делала Мими, единственная из всех его учеников, когда во время урока им случалось встретиться глазами. И когда они очутились на Сардинии, точно так она подмигивала всякий раз, говоря: «Иди ко мне, Морри, пожалуйста, возьми меня, per favore».

И вот Мими подмигнула вновь – из траурной рамки на мраморной плите, под которой ее нежное тело, должно быть, уже совсем истлело и рассыпалось прахом в гробу…

– O Dio santo! – взвизгнул женский голос за спиной.

Так они тоже заметили! Моррис дернулся на месте, ему вдруг стало невыносимо жарко. Щеки пылали, ягодицы судорожно сжались. Он был готов драться за свою жизнь или бежать. Но, поворачиваясь, наткнулся на безумный застывший взгляд синьоры Тревизан. Голова ее неестественно перекосилась набок, с губ слетал тягучий хрип.

– Врача! – завопила Антонелла. – Bobo, un dottore!

Однако ни понурый наследник птицефабрики, ни элегантная Паола не сдвинулись с места. Один только верный зять страдалицы, Моррис Дакворт, ринулся вдоль портиков, оступаясь на щебенке и во весь голос зовя на помощь.

Помощи, как рассчитывало втайне большинство присутствующих, суждено было безнадежно запоздать.

Глава четвертая

По дороге во Флоренцию Моррис старался объяснить Форбсу свое отношение к проблемам эмигрантов. Старик, откинувшись на пассажирском сиденье белой кожи, молча щурил глаза; шоссе перед ними тускло поблескивало в лучах зимнего солнца.

Сперва они учат катехизис в надежде заслужить одобрение приходского священника и получать гуманитарную помощь от церкви. Потом становятся в очередь за медицинской страховкой для иностранцев. Побывав в обеих инстанциях, Моррис был потрясен бездушным обращением, которому подвергались чернокожие, и без обиняков заявил об этом всем ответственным лицам. Его лично оскорбляет хамское высокомерие чинуш! Кичатся своим положением и относительным богатством, мнят себя выше честных, скромных людей. В общем, то же самое, что так раздражало Морриса в его молодом партнере, Цыплаке Бобо: порода, деньги, власть – и ни капли душевной доброты. Но это еще не все. Как объяснишь такое? Ведь невозможно самому влезть в шкуру этих бедняков, трудно даже понять, способны ли они вообще испытывать страдания. Иногда кажется, что жить им вовсе не стоит, и мир станет только лучше, если они все вдруг – сгинут куда-нибудь. Вместе с тем в выходцах из Ганы и Сенегала, с которыми успел поговорить Моррис, было некое возвышенное достоинство. Они столько вынесли, но ни на что не жаловались. Отрешенная покорность судьбе – точь-в-точь как в очередях на раздаче пищи где-нибудь в Эфиопии или на «Распятии» Джотто.

– Я бы так хотел им чем-нибудь помочь, – без затей окончил Моррис свой рассказ.

Форбс только шевельнулся в ответ. В дорогу он надел будничный серый костюм, белую рубашку и галстук в цветочек. Запрокинутое лицо казалось скорее припорошенным пылью, чем выбритым. Морщины так глубоки, что в них, должно быть, набивается грязь. Волосы, похоже, спрыснутые лосьоном, отливали серебром.

– Я давно собирался, как только разживусь кое-какими средствами, помочь им, – Моррис с удовлетворением улавливал в своем голосе материнские интонации.

Бедная мать без остатка отдавала себя церковной благотворительности; папочка, конечно же, плевался, хотя мерзавцу ее увлеченность была только на руку. Матери постоянно не было дома – то с безногими возилась, то собирала деньги на слепых, а папа тем временем шлялся по бабам. Массимина тоже состояла в конгрегации молодых католиков, собирала старую одежду для бедных и все такое. Да, она была правильная девушка, не любила сидеть сложа руки… терпение и труд все перетрут. И не валялась в постели, дымя «Ротмансом», когда на носу – последний экзамен! Моррис в душе содрогался от гнева, но голос его звучал ровно: – Знаете, я всегда даю пару тысяч, когда они протирают мне стекла у светофора, или еще что-нибудь… Но чувствую, этого недостаточно. Тысяча-другая лир не решит все проблемы, ведь верно?

И миллион-другой тоже не решит, добавил он про себя. Помочь им может лишь работа, постоянный источник дохода. А его жена походя отказалась от денежной профессии архитектора. Моррис и не предполагал, что до сих пор так сердит на Паолу.

– Вот я и подумал, – продолжал он спокойно, – не найдется ли в ваших планах скромное место для этих несчастных?

Форбс наконец-то широко открыл глаза и заворочался на сиденье.

– Прошу прощения, э-э… я…