– Падре, – окликнул он, когда священник собрался уходить.

– Да, figlio mio.

Но воспоминания о тюремной исповеди были все еще слишком болезненны. Моррис умолк, глядя в глаза простодушному старичку. На миг показалось, что вся душа бросилась в лицо, вот-вот прорвет кожу – как было, когда он любил Мими. Она рядом.

– Вас что-то тревожит, сын мой?

Моррис обождал немного. Затем произнес с явным усилием:

– Меня беспокоит состояние моей свояченицы, падре. – Это была чистая правда. – Я бы очень хотел, чтоб вы были рядом с ней. – И добавил тише: – Боюсь, ее муж встречался с другой женщиной. – Заставив себя заглянуть в сморщенное лицо, он закончил: – Огромное вам спасибо, святой отец, за доброту. Вы воистину стали опорой всей нашей семьи.

– Благослови тебя Господь, сын мой, – сказал священник. – Понимаю, нелегко вам пришлось.

И Моррис вдруг подумал: не женись он так глупо и поспешно, из него самого вышел бы прекрасный духовник. Конечно же, у него есть что сказать людям, и он всегда был бы рад выслушивать их житейские проблемы. Строгое соблюдение обрядности для человека с его эстетическим вкусом – одно удовольствие. Да и с целибатом не возникло бы особых трудностей. Откровенно говоря, чем больше физических ощущений он получал от той неразберихи, что именуется – современным сексом, тем больше это обескураживало. Только плотская жизнь с Мими была настоящей святыней.

Когда Моррис распрощался со священником и направился к машине, в голубых глазах его стояли слезы.

Затем, желая воочию убедиться, что пес действительно издыхает в муках, он велел Кваме по дороге на Вилла-Каритас опять завернуть в офис. «Забыл захватить кое-какие бумаги», – объяснил он Форбсу. Тот с заднего сиденья машины донимал расспросами о возможной участи Азедина и Фарука. Причину этой настойчивости Моррис никак не мог уяснить: он хорошо помнил, как старик поначалу вообще не желал связываться с эмигрантами. Возможно, впрочем, это было еще одно из проявлений благотворного воздействия Морриса на окружающих. Он заверил Форбса, что компромат на всех и каждого – часть бесконечного фарса под названием «публичная жизнь Италии», где всех подряд то и дело уличают в страшных преступлениях, но никого не казнят. Если настоящих мафиозных заправил оправдывают из-за мелких процедурных погрешностей, то как можно осудить двух простаков за убийство, когда тело не найдено и улик почти нет, да и те, что есть – косвенные.

– Настоящий убийца, должно быть, покатывается со смеху, – угрюмо сказал Форбс.

– Как раз наоборот, – Моррис в своем положении мог с полным правом наслаждаться ролью эксперта. – Наверняка у него даже от души не отлегло. Он ведь уже видел, как меня обвинили во всех смертных грехах, а потом отпустили. Как тут не понять, что и с этими двоими дело рассыплется, как карточный домик.

– Fiat iustitia, ruat caelum.

Темно и непонятно. Моррис, само собой, снизошел до традиционной просьбы просветить – и тут как раз, проехав поворот на Квинто, увидал у заводских ворот патрульную машину с мигалкой.

– Да свершится правосудие, даже если рухнет небосвод, – перевел Форбс. Но Моррис не слушал.

Небеса уже разверзлись. Кто-то вызвал карабинеров. Повод был очевиден. За воротами мерзкая тварюга, которую неизвестно зачем завел Бобо (это так и осталось для Морриса загадкой, ведь прежние хозяева обходились без всяких там паршивых кобелей) носилась взад-вперед у стенки, лаяла как оглашенная и время от времени, подпрыгнув метра на полтора, бросалась на бетонную ограду. Побоявшись, что его машину уже заметили и опознали, Моррис велел Кваме ехать на синие вспышки мигалки.

У карабинеров был озадаченный вид – то ли взломать ворота и выяснить, не пробрался ли на завод злоумышленник, то ли действовать с оглядкой, дабы не нарушить неприкосновенность частного владения. Что касается Морриса, ему тревогу изображать не приходилось. А в следующую минуту пришлось встревожиться еще сильней. Едва он взялся за пульт дистанционного управления, благодаря карабинеров за оперативность и недоумевая, с чего собака так взбесилась, как подъехала еще одна машина. Отперев ворота, из-за которых доносился жуткий вой, Моррис обернулся и оказался нос к носу с Фендштейгом. И сразу вспомнил, что письма о выкупе за Массимину все еще лежат во внутреннем кармане пальто.

Какой же он безнадежный, неисправимый дурак!

– Buon giorno, – поздоровался полковник. Это прозвучало так же зловеще, как «Guten Morgen». А то и девиз на воротах Освенцима: «Arbeit macht frei». По спине поползли мурашки. Моррис был на волосок от разоблачения. – Рад видеть вас снова, синьор Дакфорс, – Фендштейгу приходилось перекрикивать истеричный вой. Псина, по крайней мере, маялась за свои грехи.

Моррис механически кивнул, словно не узнав старого знакомца. И, как только заскрипели шарниры и створки медленно поехали в стороны, отчаянно крикнул:

– Там кто-то есть! Грабят!

Протиснувшись в открывшуюся щель, он рванулся к бараку. Кваме с карабинерами наступали на пятки, а письма жгли тело через карман.

До цели оставалось метров десять, когда полцентнера живого веса с разбегу ударили в грудь. Блеснули клыки, мелькнули черные десны, яростные глаза. Моррис услышал звук своей рвущейся плоти и провалился в кровавый кошмар.

Глава двадцать седьмая

Если Моррис и приходил в сознание за следующие двое суток, то совсем не помнил этого. Уже после, обсуждая с Форбсом происшедшее, он предположил, что если б Данте имел представление о современной анестезии, он бы живописал еще много новых кар для грешников: смесь удушья, кошмарных видений и тошноты, слепящие огни в липком мраке, когда человек сознает лишь то, что его лишили сознания, полная беспомощность – ни памяти о прошлом, ни надежд на будущее. И постоянная, непрерывная мука… В общем, идеальное наказание для того, кто повинен в привычке контролировать свой разум и считать себя повелителем судеб – собственной и чужих.

Одно утешение: покуда жив, страдания можно воспринимать как епитимью. Господь явно предназначил Моррису долгие годы служения, дабы он мог одеть и накормить сотни нуждающихся на расширенном предприятии «Вина Дакворт», постепенно вовлекая заблудшие души из третьего мира в лоно нашей матери Церкви.

Но покаяние, пока оно длилось, было воистину болезненным. Теперь казалось, что обломки, под которыми он погребен, или, вернее, вязкая жидкость, куда он погрузился с головой, – одновременно яркая и темная, оглушительная и безмолвная, мягкая и сдирающая кожу, как наждак, – вот-вот расплющит его, вдавит внутрь самого себя. Он весь превратился в сгусток страшной боли, терзавшей и рассудок, и душу.

Из ниоткуда доносится голос: «И straordinariо!» Что – невероятно?

Еще один голос, такой же приглушенный: «Паола, cara, я сама поверить не могу. Неужели правда?»

Теперь ясно, что следующий вопрос: «А что говорит полиция?» – задала его жена.

Услышав это слово, Моррис мгновенно и полностью пришел в себя. Каждый его нерв, казалось, обнажился: он немедленно ощутил темноту, неясный шум, помимо голосов жены и невестки – обычный звуковой фон всех общественных мест. Чужую, слишком жесткую постель, резкую боль в шее и правом ухе, бинты, которые закрывали глаза и притупляли слух. Но ярче всего было сознание, что пальто исчезло.

– Ради Бога! – застонал он. – Мое пальто! – Голова дернулась, руки поднялись и упали, а лицо обожгло невыносимой болью: словно молния ударила в висок, пробежала по правому уху и взорвалась там, где шея переходит в плечи.

– Мо! – взвизгнула Паола. – Не шевелись!

– Я схожу за доктором, – сказала Антонелла.

Теперь он вспомнил собаку, оскаленные клыки, море крови – очевидно, собственной. Ну теперь-то наконец прибили эту тварь? Но главное место в его мыслях занимало пальто. Старые письма о выкупе. Коронная улика. Он выдал себя с головой, хоть и обратился к Богу. Твои грехи тебя найдут… Но так же нечестно!

– Мими! – закричал он. Очень глупо. Но игла уже впилась в руку. Он заснул так же мгновенно, как до этого пришел в сознание.