Неймарк накрыл эмалированную кружку ладонью и отрицательно покачал головой:

— С меня хватит, спасибо… А вот мой брат, отставной военный моряк, судит о погоде по солнцу: “Если солнце село в воду — жди хорошую погоду, если солнце село в тучу — жди к утру большую бучу”.

— Где он плавал? — Беркут подставил свою кружку.

— На Балтике.

— Точно. У нас в Ленинграде это так, — согласился Астахов. — И на Баренцевом тоже. Здесь же всё иначе. Другая система течений, иной режим господствующих ветров… А ветер, кажется, вновь переменился.

— Циклон крутит, — убеждённо вынес приговор Беркут. — Ну что, по домам?

На том и закончился длинный-предлинный день. Светлана проспала от силы часа четыре, но проснулась совершенно отдохнувшая. Она уже не помнила, когда прежде ей так нетерпеливо и остро хотелось жить. И смеяться хотелось. Но более всего — есть. Критически осмотрев остатки вчерашнего пиршества, она нашла подсохшую корочку чёрного хлеба и с наслаждением впилась в неё зубами. “Крепкими молодыми зубами”, — подумалось ей.

Она накинула ситцевый сарафан, нашла полиэтиленовый мешочек и побросала в него алюминиевую посуду. Потом постояла, вся облитая солнцем, на веранде и вдруг, почти неожиданно для себя, спрыгнула и понеслась вниз по крутому склону, взрывая суглинок.

Опомнилась от захватывающего дух полёта сквозь ломкие папоротники только на прибрежной гальке. Здесь было тенисто и сыро. От гладких окатанных камней тянуло холодком. На баржу вели выбеленные непогодой и солнцем мостки. Но прежде чем ступить на их шаткие скрипучие доски, Светлана взглянула вниз и тихо вскрикнула, увидев у самых ног морскую звезду. Пухлая, как подушечка для игл, она застыла в кристальной воде, муарово переливаясь густой, обрызганной оранжевыми пятнышками лазурью. Море клокотало изощрённой палитрой жизни, щедро выплескивая её на берег. Среди гниющего плавника и похожей на обрезки папиросной бумаги морской травы валялись вдоль самой кромки тишайшего прибоя ржавые высушенные звёзды, хрупкие панцири ежей, хрустящие под ногой воронёные раковины с перламутровым отблеском небытия. Разделённые ничтожной пядью воды, они были так близки, жизнь и смерть, и так необратимо отличны цветами фамильных флагов. Жизнь ждала за демаркационной линией пенных кружев. В вечном омуте, притягивающем и пугающем невиданной прозрачностью. Далеко в глубину уходили неподвижные ленты водорослей, и голубоватые смутные тени мальков, изредка посверкивая жестяным брюшком, сновали вдоль борта.

Позабыв миски и кружки на берегу, Светлана перескочила на баржу, бросила на ржавый кнехт сарафанчик и ласточкой ушла в неподвижную зеленоватую глубину, пронизанную до самого дна колышущейся солнечной сетью.

Ещё не осознав ледяного ожога, она преисполнилась ликующей уверенности, что и завтра, и послезавтра — всегда не умолкнет в ней этот упоительный зов.

Плыть и знать, что молодость не кончается и всё повинуется, всё удается. Ты частица бессмертной стихии, яркая блёстка неразрывного целого, и тебя увлекает течение в ослепительный круговорот. Каждым биением пульса, всем кровотоком ты отзываешься на вечную эту игру. Ныряя до боли в ушах. Вырываясь с последним выдохом к небу. И, вне памяти, узнаешь, принимаешь, сливаешься с невыразимой той многоликостью, что настигает повсюду. Вскрик чайки, покачивающейся на неподвижно раскрытых крыльях. Полёт пузырьков из уголка твоих губ к ртутному зеркалу над головой. Скользкое касание водорослей. Горечь океанской соли. Запах йода и пены, мылко плеснувшей в лицо.

И лишь потому, что всё это есть и вечно пребудет, ты постигаешь и помнишь себя. Свои ловкие руки и плечо, рассекающее волны, длинные ноги и тела дельфиний извив.

С холодной дрожью пришло отрезвление. Когда же Светлана Андреевна спохватилась, что оставила резиновую шапочку в чемодане и её золотистую косу размочалил океанский рассол, эйфория растаяла без следа. Но осталось ощущение бодрости и, после растирания махровым полотенцем, солнечного жара в груди.

Теперь работать, сказала она себе, до беспамятства, до остановки движка.

VIII

Ночь сгорела в полёте навстречу солнцу. Помятая и невыспавшаяся, с головной болью, пульсирующей в левом виске, сошла Анастасия Михайловна с трапа в аэропорту Улан-Батора. Невиданной яркости небо едва не ослепило её. Она и вообразить не могла такую захватывающую дух беспредельность. В безвоздушной сверкающей пустоте снежно серебрились тонко прорисованные завитки облаков. И как неправдоподобно высоко были разметаны они над лесистыми, мягко очерченными зубцами возвышенностей!

В аэропорту, завивая воронками пыль, гулял сухой и холодный ветер. Но невесомые пенные шапки, вместо того чтобы величественно проплывать над зачарованной планетой, пугающе зависли в лазури, пятная неподвижными тёмно-фиолетовыми лоскутами теней первобытную степь.

Неуверенно пошатываясь и не переставая изумленно оглядываться, Лебедева побрела к аэровокзалу. Высматривавший её второй секретарь из аппарата экономического советника безошибочно распознал свою подопечную. Взяв у Анастасии Михайловны паспорт, а заодно и дорожную сумку на урчащих колесиках, он играючи проделал необходимые формальности. Она и оглянуться не успела, как очутилась на стоянке машин, где, нетерпеливо прохаживаясь возле серой “Волги”, изнывал Дмитрий Васильевич Северьянов.

— А вот и ты наконец, — отметил он, поспешно распахивая дверцу. — Давай в темпе, на двенадцать назначено совещание.

— Вы поезжайте, — кивнул второй секретарь, — а я подожду багаж, — он предупредительно передал Лебедевой её сумку.

— Это тебе, — спохватился Северьянов и сунул ей небрежно завёрнутый в газету букет тюльпанов. Плюхнувшись рядом с водителем, он положил на колени пухлую папку с документацией и нетерпеливо расстегнул молнию. — Первый раз тут? — спросил, не оборачиваясь.

— Первый. — Она расправила юбку и, благодарно улыбнувшись, помахала рукой встречавшему её молодому сотруднику посольства. — Ах, какое небо в Монголии! Былинное, вещее…

— Да-да, здесь есть на что полюбоваться, — пробормотал Дмитрий Васильевич, уткнувшись в отпечатанные на ротапринте таблицы. — Жаль только, времени нет. Я кое-какой материальчик для тебя приготовил.

— Ты просто неподражаем, Дима. — Лебедева сделала возмущённое лицо. — Разве можно так с места в карьер? Мне же нужно себя в порядок привести, переодеться хотя бы…

— И так хороша будешь, — сварливо откликнулся Северьянов. — Подумаешь, генеральша!

— Вот именно, — вздохнула Лебедева, и при мысли о том, что не смогла предупредить мужа, служившего в отдалённом округе, о своём внезапном отъезде, она вновь ощутила тревожную досаду.

— Ты чего? — обернулся Северьянов, поймав в зеркальце водителя её приунывший растерянный взгляд.

— Да как-то всё у нас наперекосяк! — Анастасия Михайловна сжала в сердцах кулачки. — Две ночи подряд вызванивала и без толку… Может, учения у них или ещё что?.. Пришлось телеграмму послать.

— Значит, всё в порядке. Телеграмма дойдёт.

— Много ты понимаешь, — вздохнула Лебедева. Она отчётливо представила себе, как, вернувшись с учений в необжитую, вечно пустующую квартиру, Павел найдёт её телеграмму. Голодный, усталый, он, конечно же, сразу позвонит домой: всё ли в порядке, здоровы ли дети и как они ощущают себя в отсутствие нерадивых предков. А как ощущают? Скверно.

— Разве это нормально? — пожаловалась она. — И сами не живём, и детей калечим.

— Телефонный разговор мы тебе устроим, — безошибочно сориентировался в сложной ситуации Северьянов. — А уж как вам далее жить, разберётесь дома.

— Правда? — просияла Лебедева. — Пожалуйста, Дим!

— Да хоть сразу после совещания. — Он посмотрел на часы, прикинув разницу в поясах. — Или вечером… Говори сколько хочешь. Фирма за расходами не постоит.

— И не думай! — запротестовала она. — Я женщина состоятельная. Вот только поменяю чеки и…

— Брось, — досадливо прервал Северьянов. — И вообще, Тася, кончай свою бабскую канитель. У всех семьи, у всех проблемы, и всё как-то улаживается. Пора перестраивать мозг на рабочую волну. Времени на самокопания и прочую акклиматизацию нам не отпущено. Учти. Тридцать минут на душ я уж как-нибудь для тебя урву, а больше ни-и-ни.