Какой-то особый, странный микромир со своими устоями, неписаными правилами и дичайшей, с точки зрения человека будущей эпохи, системой армейских порядков. Главный командир — в шелковой рубахе, расстёгнутой до пупа. Офицеры бражничают на глазах подчиненных и мухлюют в карты. Солдаты питаются кто во что горазд — кто совместно, кто в одиночку. Никакой полевой кухни, за исключением котловых щей. Когда выдавали мясо, одни жарили на костре шашлык, другие готовили в манерках толченку с картошкой или варили кашу из сухарей, заправив ее, если повезет, кусочками сала или солонины[2]. Еще и офицерам предлагали:

— Отведайте, Вашбродь, нашего угощения!

Офицеры, бывало, утомившись от своих компаний, присаживались у солдатских костров и, не чинясь, угощались. Отужинав, закутывались в бурки и устраивались на ночевку рядом с костром. Спали, как дети, под неспешный разговор бывалых солдат.

— Слыхали, ребята, про капитана Егорова?

— Это про какого же? Из навагинцев? Тот, что грек таганрогский?

— Он самый! Получил он все ж таки за прошлую экспедицию и Георгия, и штабс-капитана.

— Вроде ж баяли, ему Георгиевская дума отказала в награде. Мол, пушек нет у горцев — значит, не заслужил.

— Еще как заслужил. Его отправили с ротой занять высоту. На самом верху — засека. А за ней черкес. Егоров повел своих хитро. Три раза приказал падать и кричать «ура». И каждый раз черкесы палили, да все мимо. Так и добежала рота, потеряв всего двоих, да и то подраненными.

— Вот это геройский офицер! Не нажить нам такого командира! — вздыхали все вокруг.

— Царь-батюшка самолично его и наградил. А гору ту приказал называть впредь Навагинской!

— За такого царя и помирать легко! Осенью приезжал Государь в Геленджик. Вышел из палатки и говорит: «Войска! Дети мои, ко мне!» Все, кто в чем был, кинулись послушать его доброе слово. Встал под одиноким деревом и спрашивает: «А где у вас унтер-офицер Кабардинского полка Конон Забуга?» Сей унтер в то время в одном белье уже сидел на дереве, чтобы лучше видеть и слышать. Вот и раздается сверху голос: «Здесь, Ваше Императорское Величество». Государь повелел ему слезть. Тот кубарем скатился на землю. Государь поцеловал его в голову, сказавши: «Передай это всем твоим товарищам, за их доблестную службу». Забуга бросился на землю и поцеловал ногу Государя.

— Повезло унтеру! — засмеялись старые солдаты. — Редко кому доведется за цареву ногу подержаться!

Те еще были черти, эти седоусые дядьки, разменявшие третий десяток царевой службы. Крым-рым прошли. Наполеоном закусили, турку и персу вломили, поляка нагнули — и все им нипочём! Армия — дом родной! По молодости, может, и борогозили, но нынче пообтесались. Уже позабылась и родная деревня, и отупляющий сельский быт. Когда пули свистят, барабан гремит, в патронной сумке — хрен да нихрена, а в кармане — вошь на аркане, хошь не хошь, а станешь солдатом Империи! Со всеми вытекающими!

А на Кавказе — тем более! Здесь, в Черноморье, на Кубани и в горах восточной Черкесии, формировался тот особый солдат, которого не встретишь на Руси. Заезжие офицеры, не столичные франты, а из Генштаба, быстро понимали, что почем. Ту разумную сметливость и незадерганность рядовых в кавказских войсках в сочетании с общей дикостью того времени, вроде наказания плетьми за нерасторопность или мародерство. Эхо суворовских времен. Ссыльные роты же из гвардии, которые, бывало дело, отправляли в наказание на Кавказ, и понять не успевали. Гибли в полном составе. Чтобы выжить, нужно быстро сообразить, что, если не один за всех, а все не за одного, пиши пропало! По крайней мере, так учили Васю старые солдаты. Ненавязчиво. Под табачок у костра. Или под чаек из мелких медных чайников. С колотым сахаром вприкуску, если повезло с полковым комиссионером.

— Как-то раз отбивались от черкеса. Из цепи вынесли поручика Рыкова, смертельно раненного в грудь. Прибежал его брат Яков, поручик же нашего полка. Плакать принялся. А Егор Родионович ему и говорит: Ах, ты, баба, баба! Ты должен бы радоваться, а не плакать, что брат твой помирает такой смертью'.

— Вот молодец так молодец. Нет, не нажить нам такого командира! — повторили дядьки свою присказку.

Коста. Черное море, май 1838 года.

— Господин поручик! — не унимался любопытный лейтенант. — Что за история с Торнау? Мы же два года болтались в Архипелаге. О происходящем на родине узнавали урывками.

Я рассказал, опуская лишние детали. Но и этого хватило. Все впечатлились. Со стороны Черкесия представлялась земным адом. Отчасти так оно и было.

— Ходили на бриге? — спросили меня моряки. — Или у вас первый раз?

— На чем я только не плавал! Все Черное море обошел по кругу. На пароходе, бриге, корвете. А еще на шаланде, кочерме, шхуне и бригантине.

— Ого! Вы же пехотный офицер!

— Бывает, — улыбнулся я.

— Постойте, постойте, — вдруг сообразил Скарятин. — Бриг, шхуна… Вы участвовали в захвате «Виксен»?

— Скорее наоборот. Меня с ним захватили.

Все рассмеялись, но ничего не поняли.

— «Аякс» после того дела превратился в притчу во языцех, — заметил капитан.

— Согласен. Полностью согласен, — кивнул я в ответ. — Теперь, если я удовлетворил ваше любопытство, желал бы осведомиться, как так вышло, что ваш пленник сбежал? Мы с Бахадуром, понимаете ли, его вам отправили тепленьким. А вы упустили.

— Вот оно что! — хмуро отозвался капитан. — Теперь я понял, почему из-за вас задержали бриг. Признаться, думал, что вы из аристократов. А тут, гляжу, дело посерьезней будет.

— Куда уж серьезнее! — подтвердил я.

— Сефер-бея мы поместили в канатный ящик. Не заковывать же знатного человека в цепи и запихивать в трюм? Вытащили из кладовой по возможности все, что можно. Устроили ему постель на бухтах канатов.

— Ящик? — удивился я.

— Морской сленг. Мы так называем боцманскую кладовую у самой носовой переборки. Вполне себе комфортно. Боцман так и ночует. И ваш пленник был под замком, но без урона для чести. Так и шли через Дарданеллы и Мраморное море, ни о чем не беспокоясь. Встали, как обычно на рейде Бююкдере, чтобы принять почту. Вот во время этой стоянки черкес и сбежал. Световой люк над канатным ящиком был задраен снаружи. Наверняка, кому-то так живот прихватило, что он, несясь на гальюнный выступ, выбил ногой засов и не заметил. Пленник наш этим воспользовался. Подгадал момент. Вылез на палубу, да и спрыгнул в воду. Сами знаете, пролив в любое время кишит каиками и рыбацкими фелюгами. Кто-то его подобрал и доставил на берег. Вот, собственно, и вся история.

«Эх, капитан, капитан… Не хочется тебе верить в очевидное».

— То есть вы исключаете помощь извне?

— Как⁈ Вы грешите на кого-то из команды? Какие только фантазии не взбредут вам в голову!

— Я бы не спешил с выводами. Допускаю, что судовой патриотизм застил вам глаза. Покажете все на месте?

Офицеры обменялись понимающими взглядами. Ох уж эти сухопутные крысы!

— Извольте! Мичман, проводите!

Обер-офицер нехотя встал из-за стола и пошел со мной наверх. Прошли на ют. Я осмотрел световой люк, густо забранный деревянной решеткой. Скорее не световой, а грузовой. Для удобства боцмана. Чтобы канаты и парусину наверх подавать. При всем желании было невозможно выбить засов, «несясь на гальюнный выступ». Мичман со мной согласился.

Вызвали боцмана. Он был из той породы людей, которые никому не позволят вести себя с ними запанибрата. И брюзга, вдобавок. Бухтел себе под нос, что вечно его от дела отрывают. Астраханский татарин, а поди ж ты — выбился в унтер-офицеры!

Осмотр канатного ящика ничего не дал. Размер люка не впечатлял, но был вполне способен пропустить мужчину с комплекцией и телосложением Сефер-бея. Выбраться через него — пара пустяков в таком захламленном помещении, как боцманская кладовая.

Оставив злого, как черт, боцмана в его полотняно-веревочной норе, вернулись через верхнюю палубу в капитанскую каюту.