— Ты слишком долго пробыл в изгнании. — Громкий хлопок в сумерках. — Пойдем домой, пойдем со мною, — вскричала она, — вернемся к твоему народу. — Он уже вырывался, но ее рука — рука в перчатке, ее коготь — вылетела и схватила его за локоть. — Говнюк жидовский. Не пытайся от меня сбежать.
— Не… — но в самом конце — всплеск, дерзким вопросом.
— И ты знаешь, кто я. Мой дом — форма света, — пускается в фарсовую пародию с сильным еврейским акцентом, гаерным и фальшивым: — Я скитаюсь по всей Диаспоре, ищу заблудших детишек. Я Исраэль. Я Шхина, царица, дщерь, невеста и мать Б-жья. И я верну тебя, осколок ты разбитого сосуда, пусть даже мне придется тащить тебя за мерзкий обрезанный пенис…
— Не…
И тогда энсин Моритури совершил единственный известный героический поступок за всю свою карьеру. Но даже в досье не попало. Она подхватила бьющегося мальчика, одна перчатка зарылась ему между ног. Моритури кинулся вперед. Какой-то миг они покачивались втроем, сомкнувшись воедино. Серое нацистское изваяние — могли бы «Семьей» назвать. Никакой вам греческой бездвижности, нет — они двигались.Не о бессмертии речь. В том и разница. Ни выживания вне ощущений такового — ни наследования. Обречены, как авантюра д’Аннунцио в Фиуме, как сам Рейх, как те несчастные существа, от коих мальчик ныне оторвался и сбежал в глубь вечера.
Маргерита рухнула у края огромного бессветного пруда. Моритури опустился пред ней на колени — она плакала. Это было ужасно. Что привело его туда, что поняло и навязалось так машинально, теперь снова погрузилось в сон. Его условные рефлексы, его вербальное, отранжированное и обмундированное «я» снова одержало верх. Он стоял на коленях, дрожа, за всю жизнь так не боялся. Обратно на Курорт его привела она.
А ночью Грета с Зигмундом уехали из Дур-Кармы. Может, мальчик слишком испугался, свет был слишком тускл, сам Моритури располагал сильными защитниками, ибо, свидетель бог, он был слишком заметен, — но полиция не нагрянула.
— Мне и в голову не приходило отправиться к ним. В душе я сознавал, что она убивала. Можете меня осуждать. Но я видел, чему бы ее сдал, — одно и то же, официальные власти или нет, понимаете. — Назавтра было 1 сентября. И дети больше не могли исчезать таинственно.
Утро потемнело. Под навес поплевывает дождик. Овсянка перед Мори тури так и осталась нетронутой. Ленитроп потеет, глядючи на яркие останки апельсина.
— Слушайте, — соображает его шустрый разум, — а как же Бьянка? Ей с этой Гретой ничего не грозит, вы как считаете?
Взбивает усищи.
— Вы о чем? Вы спрашиваете: «Можно ли ее спасти?»
— Ох, би-бип, старина джап, кончайте…
— Слушайте, вы-moот чего можете ее спасти? — Взгляд его отдирает Ленитропа от комфорта. Дождь уже барабанит по навесу, прозрачным кружевом ссыпаясь с краев.
— Но минуточку. Ох блядь, та женщинавчера, в этом Sprudelhof…
— Да. Помните, и Грета видела, как вы из реки выбирались. Вы представьте, какой у этого народа фольклор про радиоактивность — у этих, которые таскаются с курорта на курорт из сезона в сезон. Красота благодати. Святые воды Лурда. Таинственная радиация, которая столько всего исцеляет, — может, она и есть окончательнаяпанацея?
— Э…
— Я наблюдал за ее лицом, пока вы забирались на борт. Я был с нею на краю одной радиоакгивной ночи. Я знаю, что она видела на сей раз. Одного из тех детишек — сохраненного, вскормленного грязью, радием, он подрос и окреп, пока теченья, медленные и тягучие, неторопливо влекли его по преисподней, за годом год, пока наконец, возмужав, он не добрался до реки, не всплыл из черного ее сияния и снова не обрел ее, Шхину, невесту, царицу, дщерь. И мать. Нежную, как покров грязи и светящаяся урановая смолка…
Почти над самыми головами у них гром вдруг раскалывает ослепительное яйцо грохота. Где-то внутри взрыва Ленитроп пробормотал:
— Хватит дурака валять.
— Рискнете выяснить?
Да кто же это, ах ну ещебы это джапов энсин на меня так смотрит. Но где руки Бьянки, ее беззащитный рог…
— Ну что, через день-другой мы будем в Свинемюнде, так? — говорит, чтоб не… ну встань же из-за стола, засранец…
— Поплывем дальше, вот и все. В конце это уже неважно.
— Слушайте у вас же есть дети, как вы можете такое говорить? Вам только этого, что ли, и надо — просто «плыть дальше»?
— Я хочу, чтобы война на Тихом океане закончилась и я вернулся домой. Раз уж вы спрашиваете. Сейчас время сливовых дождей, бай-у, когда зреют сливы. Я хочу к Митико и нашим девочкам и никогда больше не уезжать из Хиросимы. Это город на Хонсю, на берегу Внутреннего моря, очень красивый, идеального размера — большой и маленький, и городская жизнь бурлит, и безмятежности хватает любому. А эти люди не возвращаются, понимаете, они покидают дома…
Но один узел, что крепит отяжелевший от дождя навес к раме, не выдержал, белая фиговина быстро распускается, тент хлопает на ветру. Навес проседает, окатывая Ленитропа и Моритури дождевой водой, и они смываются под палубу.
Их разлучает толпа новопробудившихся бражников. В голове у Ленитропа мало что осталось — только бы увидеть Бьянку. В конце коридора за десятком пустых лиц он замечает Стефанию в белом кардигане и брючках, она манит его. Путь до нее занимает целых пять минут, и за это время он обрастает «бренди-александром», дурацкой шляпкой, налепленным на спину извещением о том, что кто бы это — по-нижнепомерански — ни прочел, он должен отвесить Ленитропу пинка, мазками губной помады трех оттенков пурпура и черной итальянской madura [290], которую кто-то предусмотрительно раскурил.
— Может, вы и смотритесь душой попойки, — приветствует его Стефания, — но меня на кривой козе не объедешь. Под сей бодрой личиной я зрю лик Ионы.
— Вы имеете в виду э, как его, э…
— Я имею в виду Маргериту. Она заперлась в гальюне. Истерика. Никто не может ее оттуда вытащить.
— И вы обратили взоры на меня. А как же Танатц?
— Танатц исчез, Бьянка тоже.
— Ой бля.
— Маргерига считает, что вы ее прикончили.
— Это не я. — Ленитроп вкратце пересказывает ей историю энсина Моригури. Elan [291]Стефании, ее ударная вязкость отчасти теряются. Она грызет ноготь.
— Да, ходили слухи. Зигмунд, пока не пропал, сливал достаточно, дразнил воображение, но в частности не вдавался. Стиль у него такой. Слушайте, Ленитроп. Вы считаете, Бьянке что-то грозит?
— Попробую выяснить. — Тут его перебивает стремительный поджопник.
— Не повезло, — ликует голос за спиной. — Я на борту один такой, кто читает по-нижнепомерански.
— Не повезло, — кивает Стефания.
— Мне просто хотелось забесплатно доехать до Свинемюнде.
Но, как грит Стефания:
— Бесплатный проезд известно куда бывает. Начинайте-ка отрабатывать билет. Сходите повидайтесь с Маргеритой.
— Вы хотите, чтоб я…да ладно вам.
— Нам тут несчастные случаи не нужны.
На борту это один из приказов по строевой части. Никаких несчастных случаев. Ну что ж, Ленитроп учтиво пихает окурок сигары в зубы мадам Прокаловска и уходит, а она пыхтит, сунув кулаки в карманы кардигана.
В машинном отделении Бьянки нет. Ленитроп бродит в пульсирующем свете лампочек, среди упакованных в асбест масс, пару раз обжигается, где прохудилась теплоизоляция, заглядывает в бледные уголки, тени — любопытно, насколько сам-то изолирован. Только машины, грохот. Он направляется к трапу. Его поджидает лоскут красного… нет, всего лишь ее платье с влажным потеком его же семени на подоле… он сохранился в этой громогласной влажности. Ленитроп приседает, берет платье, вдыхает ее запах. Я же ребенок, я умею прятаться и тебя могу спрятать.
— Бьянка, — зовет он, — Бьянка, выходи.
У дверей в гальюн он обнаруживает сборище разнообразной тунеядствующей аристократии и пьяни — они завалили весь коридор пометом пустых бутылок и стекла, — а также сидящих кружком кокаиновых habitues [292], рафинадные птички впархивают в заросли ноздрей с кончика златорубинового кинжала. Ленитроп проталкивается сквозь них всех, наваливается на дверь и зовет Маргериту.