О, ТАМОШНИЙ МИР — его
Не объяснить!
Он-сон, что-пу-стился в мозгах блудить!
Пляшешь, как дурень, в Запрет-ном Крыле,
Ждешь, чтобы свет оша-лел, — и
Кто ска-зал, что туда нет пути,
Что нель-зя, кто тебе говорил?
Ec-ли от-бо-ли-те-бя-му-тит,
Сможешь до-ро-гу-на-зад-най-ти, ибо
Ты в об-щем-то-не у-хо-дил!

Почему здесь? Почему радужным краям того, что уже почти на него опустилось, непременно пульсировать сильнее всего здесь, в этой обильно закодированной зале? слышь, почему зайти сюда — чуть ли не все равно что войти в само Запретное: те же долгие покои, палаты старого паралича и пагубной возгонки, конденсатов и осадков забытых распадов, которые даже нюхнуть боишься, в этих комнатах полно отвесных сероперистых статуй с распростертыми крылами, неразличимые лица в пыли — в комнатах этих вообще полно пыли, что заволочет силуэты их насельников по углам или еще глубже, осядет на их черные строгие лацканы, смягчится до сахарной пудры, дабы присыпать белые лица, белые манишки, драгоценности и вечерние платья, белые руки, мелькающие так быстро, что не разобрать… что за игра, какие карты Они тут сдают? Что это у них пасы, такие смазанные, такие старые и совершенные?

— Ну вас на хуй, — шепчет Ленитроп. Он знает лишь это заклинание — и оно, в общем, на все случаи жизни. Его шепот сбит с толку тысячами крохотных поверхностей рококо. Может, к ночи ближе он проберется — нет, не ночью, когда-нибудь, с ведерком, кистью — и напишет НА ХУИ в пузыре изо рта какой-нибудь розовой пастушки…

Он пятится в двери, будто половину его, вентральную его половину сражает наповал царственное сияние: отступая от Присутствия, однако не отворачиваясь, боясь его и желая.

Снаружи он направляется к набережной — среди любителей отдохнуть, кружащих белых птиц, непрестанной мороси чаячьего дерьма. Гарцую, как конь, по Буа-Дебулонь и ни от кого не завишу… Отдает честь любому мундиру, рефлекс вырабатывает, к чему лишние неприятности, уж лучше невидимкой… всякий раз рука опускается по шву чуть нелепее, чем раньше. Тучи стремительно катят с моря. И здесь никакого Галопа.

Призраки рыбаков, стеклодувов, меховщиков, проповедников-отступников, горних патриархов и дольних политиков лавиной отходят от Ленитропа — в 1630-й, когда губернатор Уинтроп приплыл в Америку на «Арбелле», флагмане пуританской флотильи в тот год, у нее на борту первый американский Ленитроп служил дневальным в кают-компании или кем-то вроде: вот она, «Арбелла» вместе со всем флотом плывет вспять в ордере, ветер опять усасывает их на восток, твари, что перегибаются из-за полей неведомого, всасываютсебе щеки, косея от напруги, в черные глубокие полости, где царят зубы, которые больше не молочные моляры херувимов, а старые лоханки тем временем выметывает из Бостонской гавани, обратно через Атлантику, чьи течения и зыби текут и вздымаются наоборот… искупление для любого дневального, что когда-либо скользил и падал, если палуба нежданно уходила из-под ног, а рагу для ночной вахты само собирается с настила и негодующих башмаков более избранных, фонтаном вскальзывает обратно в оловянный бачок, и сам дневальный, пошатнувшись, выпрямляется опять, и блевотина, на коей он поскользнулся, вновь хлещет обратно в рот, ее извергнувший… Алле-оп! Эния Ленитроп — снова англичанин! Только это, похоже, не совсем искупление, которое имели в виду этиОни…

Он на широкой булыжной эспланаде, усаженной пальмами, что становятся зернисто-черными, потому что на солнце наползают тучи. И на пляже Галопа нет, да и девушек не видать. Ленитроп садится на парапет, ноги болтаются, он разглядывает облачный фронт, аспидный, грязно-фиолетовый, с моря надвигается пеленами, потоками. Воздух вокруг остывает. Ленитропа бьет дрожь. Что Они делают?

В Казино он возвращается, когда здоровые шары дождевых капель, густые, как мед, уже шлепаются гигантскими звездочками на мостовую, приглашая его заглянуть в сноски к тексту дня, где примечания всё ему объяснят. Смотреть туда он не собирается. Никто никогда не говорил, что в конце день вдруг должен натянуть на себя какой-то смысл. Ленитроп просто бежит. Дождь нарастает мокрым крещендо. От шагов Ленитропа взметаются изящные водяные цветки, и всякий на секунду повисает в воздухе вслед его бегству. А это бегство. Внутрь он врывается пятнистым, крапчатым от дождя — и сразу же за неистовые поиски по всему огромному инертному Казино, опять начинает с того же дымного, прокопченного парами самогона бара, переходит в театрик, где вечером будут давать укороченную версию «L’Inutile Precauzione» [108](этой мнимой оперы, при помощи коей Розина тщится запудрить мозги своему опекуну в «Севильском цирюльнике»), в его артистическое фойе, где девушки, девичья шелковистость, но не та троица, которую Ленитропу больше всего хочется видеть, взбивают волосы, оправляют подвязки, наклеивают ресницы, улыбаются ему. Гислен, Франсуаз, Ивонн никто не видел. В соседней комнате оркестр репетирует живенькую тарантеллу Россини. Все язычковые фальшивят где-то на полтона. Ленитроп тут же понимает, что оказался среди женщин, которые немалую часть жизни провели на войне, в оккупации, у них люди пропадали с глаз долой каждый день… да, в паре-другой этих глаз он встречает старую европейскую жалость, такой взгляд он очень хорошо узнает задолго до того, как утратит невинность и станет одним из них…

И так он дрейфует по яркому размолу игорных салонов, ресторанному залу и его меньшим частным сателлитам, раскалывает тет-а-теты, сталкивается с официантами, куда ни глянет — везде чужие. И если нужна будет помощь, ну, я тебе помогу…Голоса, музыка, шорох карт — все громче, больше давит, пока Ленитроп не останавливается, снова глядя в «Гиммлер-Шпильзал», здесь теперь толпа, сверкают драгоценности, поблескивает кожа, спицы рулетки кружатся сплошными мазками — и вот тут насыщение лупит его, все эти игры в игрушки, чересчур, слишком много игр: навязчиво гнусит крупье, которого Ленитропу не видно, — messieurs, mesdames, les jeux sont faits [109]— вдруг говорит непосредственно с ним из Запретного Крыла, причем о том, что Ленитроп весь день играет против незримого Дома, быть может, в конечном итоге, на собственную душу, — в ужасе он разворачивается, заворачивает снова под дождь, где электрические огни Казино полным холокостом бьют в глаза, отсвечивая от глазированного булыжника. Подняв воротник, надвинув на уши фуражку Бомбажа, каждые несколько минут повторяя блядь,дрожа, спина еще болит после падения с дерева, он спотыкается дальше под дождем. Не расплакаться бы. Ну как все это р-раз — и обернулось против него? Его друзья, старые и новые, все до единого клочки бумаг и одежды, что связывали его с тем, чем он был, просто, нахуй, исчезли. И как это все красиво принимать? Лишь позднее, уже изможденный, хлюпая носом, замерзнув, жалкий в узилище промокшей армейской шерсти, он вспоминает о Катье.

В Казино Ленитроп возвращается около полуночи, в ее час, топочет вверх по лестницам, оставляя за собою мокрые следы, громкий, как стиральная машина, — останавливается у ее двери, дождь шлепает по ковру, Ленитроп даже постучать боится. А вдруг ее тоже забрали? Кто ждет за дверью, какую еще механику Они с Собой прихватили? Но она его услышала и открывает с улыбкой в ямочку, с упреком за то, что он такой промокший.

— Эния, я по тебе скучала.

Он пожимает плечами — судорожно, беспомощно, окатив их обоих брызгами.

— А куда еще пойти?

Ее улыбка медленно разжимается. И тогда он робко ступает через лежень, не уверенный, дверь это или высокое окно, в ее глубокую комнату.

***

Добрые утра старой доброй похоти, ранние ставни распахнуты морю, ветры вторгаются в тяжком шорохе пальмовых листьев, морские свиньи в гавани задышливо взламывают морскую гладь, рвутся к солнцу.

вернуться

108

«Тщетная предосторожность» (ит.).

вернуться

109

Господа, дамы, ставки сделаны (фр.).