А те, кто в итоге выпускает из рук: из каждого катарсиса рождаются новые дети, ни боли, ни эго на одно биение Между… табличка вытерта, вот-вот начнутся новые письмена, рука и мелок изготовились в зимнем сумраке над бедными этими человеческими палимпсестами, что дрожат под казенными одеялами, одурманены, тонут в слезах и соплях горя до того настоящего, выдранного из таких глубин, что оно изумляет, чудится не только их личным…

Как вожделеет их Стрелман, хорошеньких детишек. Его замызганный гульфик того и гляди несмешно, суетно лопнет от нужды употребить их невинность, начертать на них собственные новые слова, свои бурые реальнополитические сны, некая психическая простата ноет вечно от обещанной любви, ах, одни намеки до сего дня… как соблазнительно лежат они рядами на железных койках, в этих девственных простынях, очаровашки, столь безыскусно эротичные…

Центральный автовокзал Святой Вероники, их перекрестки (только прибыли на сей эрзац-паркет, жвачка измочалилась в угольную черноту, потеки ночной блевоты, бледно-желтые, чистые, как жидкости богов, мусорные газеты или агитки, которых никто не читает, разодраны на клинья, засохшие козюли, черная грязь, что вяло подтягивается внутрь, едва отворяется дверь…)

Ждал в таких местах до раннего утра, подстроившись к беленью интерьера, затвердил расписание Прибытия в сердце, в пустоте сердца. И откуда бежали дети сии, и что в городе сем их некому встретить. Поражаешь их нежностью. Так толком и не решил, прозревают ли они твой вакуум. Они еще не желают смотреть в глаза, их худенькие ножки никак не успокоятся, трикотажные чулки сползают (все эластичное ушло на войну), но пленительно: каблучок неустанно пинает матерчатые сумки, обтрепанные саквояжи под деревянной скамьей. Репродуктор в потолке отчитывается об отбытиях и прибытиях по-английски, затем на других языках, языках изгнания. Сегодняшняя детка долго ехала, не спала. Глаза красные, платьишко измялось. Пальто было вместо подушки. Чуешь ее измождение, чуешь невозможную ширь спящих пригородов у нее за спиной, и на миг поистине бескорыстен, беспол… только думаешь, как бы ее уберечь, ты - Помощь Страннику.

За спиною длинные, в ночь длиною очереди мужчин в мундирах медленно отодвигаются, пиная по пути вещмешки для самоволки, главным образом немо, к выходу, покрашенному в бежевый, но края размазаны до бурого параболами прощальных взмахов поколения рук. Двери, что открываются лишь по временам, запускают внутрь холодный воздух, высасывают людской сквозняк и затворяются вновь. Шофер или писарь стоит у двери, проверяет билеты, пропуска, увольнительные. Один за другим люди ступают в сей абсолютно черный прямоугольник ночи и исчезают. Испарились, отняты войною, человек за спиной уже предъявляет билет. Снаружи ревут моторы: не столько транспорт, сколько некий стационарный агрегат, очень низкие частоты землетрясения мешаются с холодом — как-то намекают, что снаружи, после яркости внутри, слепота твоя будет — что внезапный ветер в лицо… Солдаты, матросы, морпехи, пилоты. Один за другим — исчезают. Те, кто по случаю курит, может, продержатся мгновением дольше, слабенький уголек нарисует оранжевую дугу раз, два — и все. Сидишь, вполоборота наблюдаешь, твоя испачканная сонная дорогуша принимается канючить, и без толку — ну как похотям твоим вписаться в ту же белую раму, где столько отбытий — и столь бесконечных? Тысячи детей шаркают сегодня за эти двери, но лишь в редкие ночи войдет хоть один — домой, к твоей пружинистой осемененной койке, ветер над газгольдером, спертая вонь плесени на влажной кофейной гуще, кошачье говно, бледные свитера с кармашками свалены грудой в углу неким случайным жестом, звериными недоносками или в объятии. Эта бессловесная трескучая очередь… уходят тысячи… лишь заблудшая полоумная частица ненароком течет против основного потока…

И все же, несмотря на все мучения, Стрелман пока добудет только осьминога — да, гигантского морского дьявола, как из фильма ужасов, именем Григорий: серого, склизкого, неугомонного, замедленно содрогающегося в самодельном загончике у пристани Фуй-Регис… жутко дуло в тот день с Канала, Стрелман в вязаном шлеме, подмораживает глаза, доктор Свиневич в шинели, воротник поднят, меховая шапка натянута на уши, их дыханье смердит застарелой рыбой, и на черта Стрелману сдалось это животное?

И ответ уже растет сам по себе, вот — безликой каплебластулой, а вот сворачивается, видоизменяется…

Помимо прочего, Спектро сказал в ту ночь — наверняка в ту самую:

— Мне вот только любопытно, ты бы так же думал, если б собаки вокруг не ошивались? Если б ты с самого начала на людях экспериментировал?

— Так выделил бы мне парочку вместо — ты вообще серьезно? — гигантских осьминогов. — Врачи внимательно разглядывают друг друга.

— Интересно, что будешь делать.

— Самому интересно.

— Забирай осьминога. — Он что, хочет сказать — «забудь о Ленитропе»? Напряженный миг.

Но тут Стрелман исторгает этот свой знаменитый хохоток, что славно послужил ему в профессии, где слишком часто пан либо пропал.

—  Вечномне говорят — возьми животных. — Он о том, как много лет назад один коллега — теперь его нет — сказал, что Стрелман будет человечнее, теплее, если заведет собаку — вне лаборатории. Стрелман попытался — видит бог, — завел спрингер-спаниеля по имени Глостер, довольно славная, пожалуй, животина, однако попытка продлилась меньше месяца. До окончательной потери терпения Стрелмана довело то, что собака не умела реверсировать собственное поведение. Могла открывать двери дождю и весенней мошкаре, а закрывать не умела… переворачивала мусорное ведро, блевала на пол, а убирать не научилась… как вообщежить с такой особью?

— Осьминоги, — улещивает Спектро, — очень податливы при хирургии. Способны пережить массивное удаление мозговых тканей. Их безусловный рефлекс на жертву оченьнадежен: покажи им краба — ХВАТЬ! щупальце выпустит, и готово, отравить — и на ужин. И, Стрелман, они не лают.

— Э, но. Нет… резервуары, насосы, фильтры, особый рацион… может, в Кембридже это нормально, у тамошних ребят, но у нас все такие скупердяи, тут нужно клятое наступление фон Рундштедта, не меньше… Д.П.П. не станет ничего финансировать, если не окупается тактически, сей же час — на прошлой неделе, понимаешь ли, а то и быстрее. Нет, осьминог — чересчур сложно, даже Мудинг на такое не пойдет, даже престарелая мания величия собственной персоной.

— Нет предела тому, чему их можно научить.

— Спектро, ты не дьявол. — Всматриваясь пристальнее. — Да? Ты сам знаешь, нам всё наладили под звуковые раздражители, сама суть этого Ленитропова казуса должнабыть слуховой, и реверсированиеслуховое… Я в свое время видал парочку осьминожьих мозгов, друг, и зря думаешь, будто я не заметил их громадные цветущие зрительные доли. А? Ты пытаешься всучить мне визуальный организм. Что там видеть, когда эти гадины падают?

— Свечение.

— А?

— Огненный красный шар. Падает, как метеор.

— Да ерунда.

— Гвенхидви недавно видал, ночью над Детфордом.

— А я хочу, — Стрелман склоняется в центр лампового свечения, белое лицо уязвимее голоса, шепчет над горящим острием подкожной иглы, что стоймя замерла на столе, — мне нужно позарез — не собаку, не осьминога, а какого-нибудь твоего Лиса. Ч-черт.Одного — маленького — Лиса!

***

Что-то крадется по городу Дыма — собирает горстями стройных девочек, прекрасных и гладких, словно куколки. Их жалобные крики… их жалобные и грустные крики…лицо одной вдруг очень близко и — ниц!на немигающие глаза опускаются сливочные веки с жесткими ресницами, громко хлопают, Долгие отзвуки свинцовых противовесов перекатываются в голове, а веки самой Джессики разлетаются настежь. Она всплывает, в аккурат чтоб услышать, как по пятам взрыва сдувает последние отголоски, суровые и пронзительные, зимний звук… Роджер тоже на миг просыпается, бормочет нечто вроде «Ебаное безумие» и вновь закемаривает.