Не знаю, сколько меня там продержали. Я спала, просыпалась. Появлялись и исчезали мужчины. Время утратило смысл. Однажды утром я оказалась за воротами завода, голая, под дождем. Там ничего не росло. Что-то осело громадным веером — на много миль. Целая пустошь каких-то дегтеобразных отходов. К пусковой площадке пришлось возвращаться пешком. Там никого не было. Танатц оставил записку — просил, чтоб я постаралась добраться до Свинемюнде. Видимо, на площадке что-то произошло. На росчисти стояла тишина — я такую прежде слышала всего раз. Однажды в Мексике. Я в тот год была в Америке. Мы зашли очень глубоко в джунгли. Наткнулись на каменную лестницу, заросшую лианами, покрытую грибком, многовековой гнилью. Остальные взобрались на вершину, а я не могла. Как с Танатцем тогда в сосняке. Я ощутила, что наверху меня поджидает безмолвие. Их не ждет — только меня… мое личное безмолвие…

***

На мостике «Анубиса» буря громко лапает стекло, огромные влажные плавники наобум вываливаются из хлябей небесных шлёп!живая тень видна лишь радужным краем звука — потребен определенный маньяк, как минимум, офицер польской кавалерии, чтобы в такой позе стоять за столь хрупкой и тонкой перегородкой, играть в гляделки со всяким ударом, что донельзя мускулист. За Прокаловски балансир креномера туда-сюда раскачивается вместе с качкой судна — маятник во сне. Грозосвет зачернил черты лица Антония, до чернота глаз его, черноты шапки вахтенного, набекрень так туго и солоно надвинутой на борозды лба. Свет гроздьями висит, прозрачный, глубокий, на передней панели радиостанции… мягким веером разливается со шкалы пелоруса… льется в иллюминаторы на белую реку. День необъяснимо тянется дольше, чем следует. Свет дневной как-то слишком давно угасает. В такелаже уже замерцали огни святого Эльма. Шторм дергает за тросы и канаты, облачная ночь белеет и громчает огромными спазмами. Прокаловски курит сигару и рассматривает карты Одер-Хаффа.

Столько света. Смотрят ли русские дозорные с берега, поджидают ли под дождем? Занесен ли этот отрезок перехода восковым карандашом, один исправный X за другим, на некое поле русского пластика — внутри, где паутинами выбелены германские окна, у которых никому не нужно стоять, где фосфорная трава зыбится в индикаторах с линейной разверткой, а игривый зазор, который через маховичок чуешь в невидимых зубцах шестеренок, и есть вся разница между попаданием и промахом… Вацлав — ты видишь импульс, но судно ли это вообще? В Зоне в наши дни — нескончаемая симуляция: стоячие волны в воде, крупные беспилотные птицы, настолько всем известные, что операторы дают им клички, заблудившиеся аэростата, плавучие обломки других театров военных действий (нефтебочки из Бразилии, ящики виски, где натрафаречено «Форт-Лами»), наблюдатели из других галактик, эпизоды задымления, мгновенья высокого альбедо — истинные цели попадаются с трудом. Все так перепуталось — большинству пополнений и запоздалых призывников и не разобраться. Только те работники локатора, что постарше, еще способны ощущать уместное: на вахтах Протяжения, в неустойчивой зеленой синхронизации сигнала, что поначалу мстилась вечной, они научились понимать распределение… усвоили визуальное милосердие.

Сколь вероятен сегодня вечером «Анубис» в эстуарии? Расписание его прибытия нарушено — по нынешней моде, неминуемо: через Свинемюнде он должен был пройти недели назад, но советские действия сковали Вислу пред белым судном. Русские даже одно время выставляли на борту часового, пока Анубисовы дамы не завампили парнишек, чтоб хватило времени отдать концы, — и так вот началась последняя долгая реприза польской родины: по этим северным заливным лугам вслед им летели радиодепеши, сегодня открытым текстом, завтра кодом, начальная бесформенная ситуация, размыв сигнала между молчаньем палача и Звездным Часом. Сейчас в Деле Анубиса имеются международные резоны, а также резоны против него, и споры продолжаются — так далеко, что не разберешь о чем, да и приказы меняются ежечасно.

«Анубис» яростно штивает как вдоль, так и поперек, но он прет на север. По всему горизонту сверкает зарцица — и гром, напоминающий военным на борту ураганный огонь, предваряющий битвы — про которые они уже не очень уверены, пережили их или по-прежнему грезят, еще могут проснуться в самом разгаре и сдохнуть… Открытые палубы сияют, скользкие и голые. Шпигаты забились пометом балёхи. Под дождь из камбуза сочится стоялый чад. В салоне всё подготовили к баккара, а в котельном отделении показывают порнуху. Сейчас начнется вторая собачья вахта. Белое судно укладывается — словно душа только зажженной керосиновой лампы — в вечерний распорядок.

По баку и корме шляются гуляки, вечерние наряды отмечены лучистыми орденами блевоты. Под дождем разлатались дамы — соски торчат и вздымаются под насквозь промокшими шелками. Стюардов с металлическими подносами драмамина и бикарбоната заносит на палубах. На верхних леерах обмякла травящая аристократия. И вот идет Ленитроп — спускается на главную палубу, пружинит скользом то от одного фалрепа, то от другого, и ему при этом довольно фигово. Потерял Бьянку. Прошебуршил весь корабль и обратно, снова и снова, не уловил ни ее, ни почему утром ее оставил.

Это важно, но насколько? Теперь, когда Маргерита выплакалась над бесструнной лирой и горьким провалом гальюна о своих последних днях с Бликеро, Ленитропу, как и полагается, известно, что в итоге «S-Gerat» преследует его — «S-Gerat» и бледная пластиковая вездесущность Ласло Ябопа.

Что если он искатель и искомый — ну, он еще как привоженный, так и привада. Вопрос «Имиколекса» кем-то был ему привит еще в казино «Герман Гершет» с расчетом на то, что расцветет в полную имиколику с собственным потенциалом в Зоне, — но Они знали, что Ленитроп клюнет. Похоже, Им известны некие суб-Ленитроповы нужды, а ему — нет; если не копать вглубь, это унижает, но теперь, к тому же, возник еще более досадный вопрос: Что же мне так отчаянно нужно?

Даже месяцем раньше, дай ему день-другой мира, он бы отыскал дорогу назад в тот сентябрьский день, к набухшему хую в штанах, напружиненному, как палочка лозоходца, коя старается показать всем на то, что зависло в небесах. Ракетоходить — это дар, и дар этот у него был, он от дара страдал, старался наполнить тело звенящей похотью до самых пор и фолликул… войти, наполниться… отправиться на охоту… узреть… завопить… без надежды на милость распахнуть руки ноги рот задницу глаза ноздри сему намеренью, что ожидает в небесах бледнее мутного коммерческого Иисуса…

А ныне за Ленитропом открылось некое пространство, против которого не попрешь, мосты, что могли бы увести обратно, ныне рухнули навсегда. Ему уже не так тревожно предавать тех, кто ему доверяет. Обязательства ощущаются не столь непосредственно. Вообще наблюдается утрата эмоции, онемелость, насчет которой стоило бы побеспокоиться, да только он не может особо…

Не может…

Из судовой радиостанции трещат русские передачи, а статикой дует, как пеленами дождя. На берегу возникают огоньки. Прокаловски вырубает главный выключатель и гасит весь свет на «Анубисе». Временами видны будут лишь толчки огней св. Эльма — на траверсах, с острых концов станут трепетать белым, выдавая антенны и штаги.

Белое судно, замаскированное бурей, безмолвно шмыгнет мимо великой руины Штеттина. Дождь по левому борту на минуту стихнет, и явятся последние разломанные деррики и обугленные склады, такие мокрые и блестящие, что чуть ли не носом их чуешь, и начала болотин, которые отчетливо смердят, и все необитаемо. Затем же берег снова скроется из виду, будто в открытом море. Одер-Хафф раскинется вокруг «Анубиса» шире. Сегодня ночью патрульных катеров не будет. Из тьмы с грохотом налетят барашки, станут разбиваться над баком, и рассол потечет из пасти золотого шакала… Графа Вафну станет мотылять по всей корме в одной белой бабочке, с полными горстями красных, белых и синих фишек, которые рассыплются с треском по палубе, — он никогда их не обналичит… Графиня Бибескью, на полубаке грезящая о четырехлетней давности Бухаресте, о январском терроре, о «Железной гвардии», что вопит по радио Да здравствует смерть, о телах евреев и леваков, подвешенных на крюки городских скотобоен, и с них каплет на половицы, воняющие мясами и шкурами, пока груди ей сосет 6-7-летний мальчишка в бархатном костюмчике Фаунтлероя, и мокрые их волосы сливаются воедино до полной неразличимости, как и стоны их, исчезнет во внезапной белизне, взорвавшейся над баком… и чулки побегут стрелками, и шелковые платья поверх вискозных юбок зароятся муаром… стояки обмякнут без предупреждения, костяные пуговицы затрясутся в ужасе… фонари зажгут вновь, и палуба станет ослепительным зерцалом… и совсем вскоре Ленитропу помстится, будто он ее видит, он решит, что опять нашел Бьянку — темные ресницы склеились наглухо и лицо течет дождем, он увидит, как она оступится на ослизлой палубе как раз в тот миг, когда «Анубис» круто заложит на левый борт, и даже на сем этапе происходящего — даже на таком расстоянии — кинется за ней, особо не раздумывая, сам поскользнется, когда она исчезнет под меловыми спасательными леерами и пропадет, а он пошатнется, стараясь дать задний ход, но слишком уж споро ему вмажет по почкам и чересчур легко перевалит его через борт, и — адьос, «Анубис» и весь его груз вопящих фашистов, и нет больше кораблика, даже черного неба нет больше, потому как дождь хлещет по Ленитроповым падающим глазам быстрыми иголками, и сам он падает — даже не вскрикнув «помогите», лишь кротко и слезно проблеяв ой бля,а ведь слезами ничего не добавить исхлестанному белому опустошенью, что сегодня ночью считается Одер-Хаффом…