Такова чистейшая разновидность европейской авантюры. Зачем все это было — убийственные моря, гангренозные зимы и голодные вёсны, наш косный гон неверных, полуночи борений со Зверем, наш пот, что становится льдом, и наши слезы, что обращаются в бледные снежинки, — если не ради таких вот мгновений: маленькие прозелиты вытекают из глазного поля, столь кроткие, столь доверчивые — как может зоб схватиться в страхе, как изменнический вопль способен прозвучать пред клинком нашим, нашим необходимым клинком? Благословенные, теперь они станут нас питать, благословенные останки их и отходы станут удобрять наши нивы. Мы сказали им о «Спасении»? Мы имели в виду поселенье навсегда во Граде? Жизнь вечную? Восстановленный рай земной — что их остров, каким был он, будет им возвращен? Ну, возможно. Все время в думах о братьях наших меньших, перечисленных в собственных наших благословеньях. И впрямь, ежели они спасают нас на сем свете от голода, на том, в царстве Христовом, спасенье наше должно быть в равной мере от нас неотрывно. Иначе додо будут лишь тем, чем видятся в иллюзорном свете сего мира, — просто-на-просто нашей добычей. Господь не может быть так жесток.
Франс способен обе версии — чудо и охоту, коя длилась столько, что уже и не упомнить, — считать реальными равными возможностями. При обеих род додо в конечном итоге угасает. Но вот вера… он способен верить лишь в одну стальную реальность оружия, которое носит с собой.
— Он знал, что snaphaanвесил бы меньше, его курок, кремень и сталь давали бы меньше осечек, — но haakbusбудила в нем ностальгию… ладно там лишний вес, то была егопричудь…
Пират и Осби Щипчон опираются на парапет своей крыши, роскошный закат за извилистой рекой и по ней, величественной змее, — толпы фабрик, квартир, парков, дымные шпили и щипцы, накаленное небо раскатывает решительно по милям впалых улиц и крыш вниз, по суматошной и волнистой Темзе мазок жженого оранжа, дабы напомнить гостю о его смертной здесь преходящести, запечатать либо опустошить все двери и окна в виду для взора его, взыскующего лишь маненько общества, словца-другого на улице перед тем, как подняться в мыльно-тяжкую вонь съемной комнатки, к квадратам кораллового заката на половицах, — антикварный свет, самопоглощенный, топливо, потребленное в отмеренном зимнем всессожжении, более отдаленные формы среди нитей дымных полотен — нынче совершенные пепельные руины самих себя, ближние окна, на миг выбитые солнцем, вовсе не отражают, но содержат в себе тот же опустошительный свет, это напряженное угасанье, что вовсе не обещает возврата, свет, от которого ржавеют государственные машины на обочинах, покрываются лаком последние лица, спешащие мимо магазинов по холоду, будто наконец провыла безбрежная сирена, свет, который выстуживает нехоженые каналы многих улиц, наполнен скворцами Лондона, что сбиваются миллионами к дымчатым каменным пьедесталам, к пустеющим площадям, к громадному общему сну. Они летают кругами, концентрическими кругами по экранам радаров. Радиометристы зовут их «ангелами».
— Он тебя преследует, — Осби, затягиваясь мухоморовой сигаретой.
— Да, — Пират, скитаясь по краям садика на крыше, на закате раздражен, — но верить в это мне хочется в последнюю очередь. Другое тоже не фонтан…
— Ну и что ты о ней тогда думаешь.
— Думаю, она кому-нибудь пригодится, — решив это вчера на вокзале Черинг-Кросс, когда она уезжала в «Белое явление». — Кому-то обломился непредвиденный дивиденд.
— Ты знаешь, что они там задумали?
Известно только, что они варганят нечто с участием гигантского осьминога. Но здесь, в Лондоне, никто ничего не знает точно. Даже в «Белом явлении» вдруг поднялась дикая суматоха, туда-сюда, и топкая неизвестность касаемо что и как. Отмечается, что Мирон Ворчен бросает отнюдь не товарищеские взгляды на Роджера Мехико. Зуав вернулся к себе в часть, в Северную Африку, вновь под лотарингский крест, все, что немцы могут счесть зловещим в его черной черноте, записано на пленку, выманено либо выжато из него не кем иным, как Герхардтом фон Гёллем, некогда близким другом Ланга, Пабста, Любича, да и ныне им ровней, а совсем недавно фон Гёлль впутался в дела скольких угодно правительств в изгнании, колебания валют, формирование и расформирование поразительной сети рыночных операций, что подмигивает, появляясь и исчезая по всему континенту под ружьем, даже когда от пожарных свистков вдоль и поперек ожесточаются целые улицы, а огненные бури сжирают в небесной вышине весь кислород, и клиенты падают штабелями, удушенные, как тараканы от «Флита»… но коммерция не отняла у фон Гёлля Касанье: ныне оно чутче обычного. В этих его первых отснятых эпизодах черный расхаживает в мундире СС меж макетов ракеты и Meillerwagen [60]из дранки и холста (их всегда снимают сквозь сосны, снег, с дальних ракурсов, чтоб не выдать английской натуры), остальные с правдоподобно наваксенными лицами, завербованы на день, вся команда собралась шутки ради, г-да Стрелман, Мехико, Эдвин Паток и Ролло Грошнот, нейрохирург-резидент ГАВ Аарон Шелкстер — все играют черных ракетчиков вымышленного «Шварцкоммандо», даже Мирон Ворчен в роли без слов, мазок массовки, как и все прочие. Хронометраж фильма три минуты 25 секунд, в нем двенадцать планов. Пленку состарят, пересадят на нее чуток грибка и отглянцуют, перевезут в Голландию, чтобы она влилась в «остатки» подложной стартовой ракетной площадки в Rijkswijksche Bosch.Голландское сопротивление затем совершиг «налет» на площадку, подымет много шума, наделает фальшивых следов подъезда и мусором обозначит поспешную ретираду. Внутренности армейского грузовика окажутся выпотрошены «коктейлями Молотова»: в пепле, среди обугленного обмундирования, закопченных и слегка поплавленных бутылок джина отыщутся фрагменты тщательно подделанных документов «Шварцкоммандо» и яуф с пленкой, на которой смотрибельными будут всего три минуты и 25 секунд. Фон Гёлль, глазом не моргнув, объявляет это своим величайшим шедевром.
«И действительно, судя по развитию дальнейших событий, — пишет видный кинокритик Митчелл Прелебаналь, — невозможно слишком уж оспорить эту оценку, хоть и по кардинально иным причинам, нежели мог предложить — или даже со своих причудливых позиций предвидеть — сам фон Гёлль».
Из-за перебоев с финансированием в «Белом явлении» всего один кинопроектор. Каждый день около полудня, после того как персонал операции «Черное крыло» полюбовался на свои липовые африканские ракетные войска, приходит Уэбли Зилбернагел и опять уносит проектор по обшарпанным промозглым коридорам в крыло ГАВ, в заднюю комнату, где в своем резервуаре хмуро сочится осьминог Григорий. В других помещениях подвывают собаки, визгливо лают от боли, скулят, выпрашивая раздражитель, что так и не поступает и не поступит им никогда, а снег все вихрится, невидимые татуировочные иглы об оконное стекло, не прошитое нервами, за зелеными жалюзи. Вставляется пленка, гасится свет, внимание Григория направляется на экран, по которому уже ходит образ. Камера следит, как она движется подчеркнуто никуда по комнатам, длинноногая, плечи юношески широки и ссутулены, волосы вовсе не резко голландские, а модно забраны вверх под старую корону тусклого серебра…
***
Утром, спозаранку. В одиночестве он вывалился на улицу мокрого кирпича. Аэростаты заграждения к югу, серферы на утренних гребнях, розовым жемчугом блистали на заре.
Ленитропа снова отпустили, он вновь на улице, ч-черт, последний был шанс приплести 8-й Параграф — и профукал…
Что ж они его не продержали в психушке, сколько обещали, — несколько недель вроде, нет? Без объяснений — просто «Ну пока-пока!» — и бумажная чешуйка отсылает его назад в этот АХТУНГ. Малыш Кеноша, и Злюкфилд этот, Пионер с Фронтира, и его корефан Шмякко — вот и весь Ленитропов мир в последние дни… еще кой-какие проблемы не решены, и приключения на закончились, и еще потребно кое-где надавить и весь язык себе отговорить, чтоб старухина комбинация удалась и свинья перепрыгнула забор и пошла домой. А тут как будто р-раз по башке — и опять Лондон.
60
Транспортно-пусковая установка (нем.).