У одной ракетной площадки в сосняке Танатц и Гретель отыскали старую дорогу, по которой больше никто не ездил. Там и сям в зеленом подлеске виднелись обломки дорожного покрытия. Казалось, пойди они по этой дороге — доберутся до города, станции или заставы… совершенно неясно, что найдут. Но людей там давно уже не будет.
Они держались за руки. На Танатце была старая куртка из зеленой замши, с заплатами на рукавах. На Гретель — ее старое верблюжье пальто и белый платок. Местами на старую дорогу нанесло хвои — так толсто, что глушила шаги.
Они вышли на оползень, где много лет назад размыло дорогу. Гравий солью с перцем ссыпался по склону к реке, которую они слышали, но не видели. Там висел старый автомобиль «ганномаг-шторм» — носом вниз, одна дверца настежь раскурочена. Лавандово-серый металлический остов обобран дочиста, как олений скелет. То, что так сделало, — где-то рядом, в лесах. Они обогнули руину, боясь приблизиться к паучье-растрескавшимся стеклам, к трудной смерти в тенях переднего сиденья.
Меж деревьев виднелись останки домов. Свет теперь отступал, хотя еще не настал полдень и чаща не сгустилась. На середине дороги возникли гигантские какахи — свежие, выложенные загогудинами, словно жилы вервия, темные и узловатые. Что могло их оставить?
В тот же миг и она, и Танатц сообразили: должно быть, уже много часов они бредут по развалинам великого града — не древним руинам, но сотворенным при их жизни. Впереди тропа изгибалась дальше, в лес. Но теперь нечто стояло между ними и тем, что за изгибом: незримое, неощутимое… некий наблюдатель.Говоря: «Ни шагу дальше. Это всё. Ни единого. Возвращайтесь».
Невозможно было двинуться дальше ни на шаг. Оба в ужасе. Повернулись, ощущая его спинами, и быстро ушли прочь.
Вернувшись к Schu?stelle,они застали Бликеро в последней стадии безумия. Стволы на холодной лужайке были начисто ободраны, кровоточили бусинами смолы от ракетных факелов.
— Он мог бы нас изгнать. Бликеро был местным божеством. Ему бы даже клочок бумаги не потребовался. Но он хотел, чтобы все мы остались. Отдал нам лучшее — кровати, еду, пойло, наркотики. Что-то планировалось — там участвовал мальчик Готтфрид, это было неопровержимо, как первый утренний запах смолы в голубой дымке. Но Бликеро ничего нам не рассказывал.
Мы переехали на Пустошь. Там были нефтепромыслы, почерневшая земля. Сверху ромбами летали «Jabos» [296], охотились на нас. Бликеро перерастал — в другого зверя… вервольфа… только в глазах уже ничего человеческого: оно день ото дня линяло и замещалось серыми бороздами, красными капиллярами, что складывались в схемы не человеческие. Острова— сгустки островов в море. Иногда топографические линии — гнездились в общей точке. «Это карта моего Ur-Heimat [297], — вообрази визг такой тихий, что он почти шепот, — Царства Лорда Бликеро. Белой земли». Я вдруг поняла: теперь он видел мир в мифических далях— свои карты, настоящие горы, реки и краски. Не по Германии он перемещался. То было его личное пространство. Но с собою он брал и нас!Пизда моя набрякла кровью при опасности, угрозе нашего уничтоженья, восхитительное незнанье того, когда обрушится, ибо пространство и время принадлежали Бликеро… Он не откатывался по дорогам, не переходил по мостам или низинам. Мы плыли по Нижней Саксонии от острова к острову. Каждая пусковая площадка — новый остров в белом море. У каждого острова в центре высился пик… позиция самой Ракеты? момент отрыва? Германская «Одиссея». Который окажется последним — родным островом?
Все забываю спросить Танатца, что случилось с Готтфридом. Танатцу разрешили остаться с батареей. А меня забрали — увезли в «испано-сюизе» с самим Бликеро, по серой погоде к нефтехимическому заводу, что много дней колесом неотступно катался за нами по горизонту, вдалеке сгрудились черные разбитые башни, пламя вечно горело на верхушке одной трубы. То был Замок — Бликеро перевел взгляд, собираясь что-то сказать, и я произнесла: «Замок». Губы улыбнулись быстро, но отсутствующе — волчьи глаза в морщинах ушли за пределы ручных мгновений телепатии, на свой звериный север, к упорству на жестком краю смерти, чего я и представить себе не могу, несгибаемые клетки с самомалейшим огонечком внутри, живут на одном только льде, или и того меньше. Он называл меня Катье. «Сама увидишь, твоя маленькая уловка больше не сработает. Теперь не сработает, Катье». Я не испугалась. Такое безумие я понимала — либо галлюцинации глубокого старика. В наш ветер, опустив крыла, слетел серебряный аист — челом книзу, ноги назад, позади прусский затылочный узел: вот на его блестящих поверхностях возникли черные локоны лимузинов и штабных автомобилей на подъездной дорожке к главной конторе. На краю парковки я увидела легкий самолет, двухместный. Лица людей в кабине показались знакомыми. Я знала их по фильмам — в них были власть и тяжесть, то были важные люди, но знакомый только один, генералдиректор Смарагд из Леверкузена. Пожилой человек, ходил с тростью, до Войны — прославленный медиум, да и сейчас, похоже, «Грета, — улыбнулся он, нащупывая мою руку. — Ах, мы все здесь». Но у остальных его шарм не нашел поддержки. Все ждали Бликеро. Сходка знати в Замке. Они ушли в зал заседаний. Меня оставили с помощником по фамилии Трутне, высокий лоб, седоватый, вечно галстук на себе оправлял. Смотрел все мои фильмы. Мы перешли к машинерии. В окна зала заседаний я видела их за круглым столом, в центре что-то было. Серое, пластиковое, блестящее, на нем свет играл. «Что это?» — спросила я, вампово кокетничая с Тругне. Он увел меня подальше, чтобы никто больше не услышал. «Мне кажется, это для „F-Gerat“», — прошептал он.
— «Ф»? — грит Ленитроп. — «F-Gerat», ты уверена?
— Какая-то буква.
— «Ш»?
— Ладно, «Ш». Они — дети на пороге языка, сочиняют слова. Мне показалось, оно похоже на эктоплазму — нечто, их совместной волей материализованное на столе. Губы ни у кого не шевелились. У них был сеанс. И я поняла, что Бликеро перевел меня через рубеж. Наконец впрыснул меня в свое родное пространство без единого спазма боли. Я была свободна. За мной в коридоре толпились мужчины, загораживали дорогу назад. Рука Трутне потела у меня на рукаве. Он был знатоком пластиков. Щелкал ногтем по большой прозрачной африканской маске, прислушивался: «Слышите? Так звенит истинный полистирол…» — и ради меня впадал в экстаз над тяжелым потиром из метилметакрилата, копией Санграаля… Мы были у башенного котла. Сильно пахло разбавителем. Прозрачные стержни из какого-то пластика с шипеньем выталкивались из экструдера у основания башни в охлаждающие каналы или в рубильную машину. Жара давила. Я думала об очень глубоком, черном и вязком, что кормит этот завод. Снаружи взревели моторы. Все уезжают? Зачем я здесь? Слева и справа бесконечно ползли пластиковые змеи. Эрекции моих провожатых старались выползти из отверстий их одежд. Я могла делать что угодно. Черносветящееся и глубокое. Я опустилась на колени и стала расстегивать брюки Трутне. Но двое других взяли меня за руки и отволокли на склад. За нами остальные — или они вошли через другие двери. С потолка ряд за рядом свисали огромные пологи стирола или винила — все разноцветные, матовые и прозрачные. Вспыхивали северным сияньем. Я почувствовала, что где-то за ними — публика, она ждет: вот-вот что-то начнется. Трутне и мужчины распяли меня на пластиковом надувном матрасе. Вокруг рушился прозрачный воздух — или же свет. Кто-то сказал: «Дивинилэритрен», а я услышала дивен, милая, тлен… Шелест и треск пластика окружал нас, окутывал призрачно-белым. У меня забрали одежду и облачили в экзотический наряд из какого-то черного полимера, в талии очень узкий, а в промежности — открытый. Он был как будто живой. «Бросьте кожу, бросьте атлас, — трепетал Трутне. — Это имиколекс, материал будущего». Не могу описать ни его запах, ни каков он на ощупь — роскошество. Едва коснувшись его, соски мои взбухли, моля об укусе. Мне хотелось, чтобы он облек мою пизду. Никакая одежда, ни до, ни после, не возбуждала меня, как имиколекс. Мне обещали бюстгальтеры, сорочки, чулки, вечерние платья из него. Трутне пристегнул поверх собственного гигантский пенис из имиколекса. Я терлась об него лицом, такой он был аппетитный… Меж ступней моих разверзлась бездна. Вещи, воспоминания, более не различимые, кувырком низвергались в голове. Стремительный поток. Я опорожняла все это в некую пустоту… из макушки, свиваясь, лились яркоокрашенные галлюцинации… побрякушки, забавные реплики, обжедары… я все от себя отпускала. Ни за что не держалась. Стало быть, это и есть «покорность» — все это отдавать?