— Римляне, — Роджер и преподобный д-р Флёр де ла Нюи как-то вечером напились вместе — или это викарий напился, — древнеримские жрецы клали сито на дорогу, затем ждали и смотрели, какие стебельки травы прорастут сквозь дырочки.

Роджер сразу увидел связь.

— Интересно, — роясь по карманам, почему никогда нет этих чертовых — а, вот, — следовала ли она Пуассонову… поглядим-ка…

— Мехико. — Подавшись вперед, недвусмысленно враждебен. — Теми стебельками, что прорастали, они лечили больных. Сито было для них весьма священным предметом. Что вы сделаете с ситом, которым накрыли Лондон? Как используете то, что растет в вашей сети смерти?

— Я вас не очень понимаю. — Это же просто уравнение…

Роджеру в самом деле хочется, чтобы другие понимали, о чем он. Джессика это сознает. Если не понимают, лицо его часто бледнеет как мел и туманится, словно за измаранным стеклом железнодорожного вагона, когда опускаются смутно посеребренные шлагбаумы, вползают пространства, которые еще больше отделят его, только сильнее разбавляя одиночество. С самого первого их дня она знала — едва он потянулся открыть дверцу «ягуара», такой уверенный, что она ни за что не сядет. Увидела его одиночество: в лице, между покрасневших рук с обкусанными ногтями…

— В общем, это не честно.

— Это в высшей степени честно. — Роджер теперь циничен, ей кажется — выглядит очень молодо. — Все равны. Одинаковые шансы, что в тебя попадут. Равны в глазах ракеты.

На что она корчит ему гримаску Фэй Рэй — глаза округлены до предела, красный рот готов распахнуться криком, — пока он не вынужден расхохотаться:

— Ой, хватит.

— Иногда… — Но что она хочет сказать? Что он всегда должен быть привлекателен, нуждаться в ней и никогда не становиться, вот как сейчас, реющим статистическим херувимом, который, в общем, в преисподнюю не спускался, но говорит так, будто один из самых падших…

«Дешевый нигилизм» — вот как называет это капитан Апереткин. Однажды днем у замерзшего пруда возле «Белого явления» Роджер отправился сосать сосульки, валялся и махал руками, чтоб в снегу отпечатались ангелы, проказничал.

— Хочешь сказать, он не заплатил… — Взгляд выше, выше, обветренное лицо Пирата заканчивается словно в небесах, ее волосы наконец преграждают путь взгляду его серых строгих глаз. Он был другом Роджера, он не играл и не рыл подкопы, не знал ни шиша, догадалась она, про эти войны бальных туфелек — да и в любом случае ему не надо, поскольку она и так ужасная кокетка… ладно, ничего серьезного, но эти глаза, в которые ей так и не удалось толком заглянуть, до того кружили голову, до того были потрясны, честное слово…

— Чем больше V-2 вон там ожидает запуска вот сюда, — сказал капитан Апереткин, — тем, очевидно, больше его шансы одну из них поймать. Конечно, нельзя сказать, что он не платит по минимуму. Как, впрочем, и все мы.

— Что ж, — кивнул Роджер, когда она ему потом рассказала, взгляд витает где-то, Роджер размышляет, — опять это чертово кальвинистское безумие. Плата. Почему им всегда надо толковать в понятиях обмена? Чего Апереткин хочет — еще одно Предложение Бевериджа или чего? Назначить каждому Коэффициент Ожесточенности! великолепно — встать перед Оценочной Комиссией, столько-то очков за то, что еврей, за концлагерь, за утраченные руки-ноги или жизненно важные органы, за потерю жены, любимой, близкого друга…

— Я так и знала, что ты рассердишься…

— Я не сержусь. Нет. Он прав. Все это дешевка. Ладно, но тогда что ему надо… — вот расхаживает по этой душной, сумеречной маленькой гостиной, увешанной суровыми портретами любимых охотничьих собак, делающих стойку в полях, которых и не было никогда, разве что в неких фантазиях о смерти, луга золотеют тем сильнее, чем больше стареет их льняное масло, они еще осеннее, еще некрополитичнее, чем довоенные надежды, — ибо конец всем переменам, ибо долог статичный день и куропатка навсегда на смазанном взлете, прицел ведет наискось по фиолетовым холмам к скучному небу, хорошую собаку настораживает вечный запах, выстрел у нее над головой всегда раздастся вот-вот — эти надежды явлены так откровенно, так беззащитно, что Роджер даже в наидешевейшем нигилизме никак не может понудить себя снять картины, повернуть их лицом к обоям, — чего вы все от меня ждете, я изо дня в день работаю среди буйнопомешанных, — Джессика вздыхает ох батюшки, подогнув в кресле красивые свои ножки, — они верят в жизнь после смерти, коммуникацию разума с разумом, в пророчества, ясновидение, телепортацию, — они верят, Джесс! и — и… — что-то не дает ему говорить. Она забывает досаду, выбирается из пухлого пейслийского кресла обнять Роджера, и откуда она знает, бедра под теплой юбкой и холмик толкаются поближе, чтобы распалить и поднять его хуй, остатки помады теряются на его рубашке, перемешиваются мышцы, касания, кожа, ввысь, кроваво — так точно знает, что Роджер хотел сказать?

Разум-с-разумом,сегодня допоздна у окна, пока он спит, — зажигая одну драгоценную сигарету от уголька другой, переполняясь нуждой заплакать, ибо она так отчетливо видит свои пределы, знает, что никогда не сможет защитить его, как должна, — от того, что может выпасть из неба, от того, в чем он не мог признаться в тот день (похрустывают снежные тропинки, аркады согбенных деревьев с ледяными бородами… ветер стряхнул кристаллы снега: на ее длинных ресницах расцветают фиолетовые и оранжевые существа), и от мистера Стрелмана, и от Стрелманова… его… как ни встретишь его — уныло. От его равнодушной нейтральности ученого. Рук, которые… она содрогается. Налетайте, вражьи тени из снега и покоя. Она роняет штору светомаскировки. Рук, которые могут мучить людей, как собак, и никогда не почувствовать их боли…

Украдка лис, трусость дворняг — вот сегодняшнее уличное движение, что шепчется во дворах и проездах. Мотоцикл на шоссе — рычит дерзко, что твой истребитель, огибает деревню, направляясь в Лондон. В небе дрейфуют огромные аэростаты, выросшие жемчугом, а воздух так недвижен, что краткий утренний снег по-прежнему льнет к стальным тросам, белое крутит мятной палочкой в тысячах футов ночи. И люди, что могли бы спать здесь в пустых домах, люди сметены, некоторые — уже навсегда… снятся ли им города, что сияют фонарями в ночи, Рождества, вновь увиденные глазами детей, а не овец, сбившихся вместе, таких уязвимых на голых склонах, таких выбеленных кошмарным сиянием Звезды? или песни — такие смешные, такие милые или правдивые, что их не вспомнишь, проснувшись… сны мирного времени…

— Как это было? До войны? — Она знает, что была тогда живой, ребенком, но она не об этом. Беспроводные, атмосферно-помешанные статики «Вариации Фрэнка Бриджа» — расческа для спутанных мозгов по «Внутреннему вещанию Би-би-си», бутылка «Монраше», подарок Пирата, остывает на кухонном окне.

— Ну, в общем, — надтреснутым голосом старого брюзги, паралитичная рука тянется стиснуть ей грудь так мерзко, как только умеет, — девчоночка, это смотря какойвойны, — и вот оно, фу, фу, слюна собирается в уголке нижней губы, перетекает и падает серебристой нитью, он такой умный, он репетировал все эти отвратительные…

— Не смеш меня, Роджер, я серьезно, Роджер. Я не помню. — Смотрит, ямочки проступают по щекам, пока он взвешивает, странновато ей улыбаясь. Так будет, когда мне стукнет тридцать…вспышкой несколько детей, сад, окно, голоса Мамочка, что…огурцы и коричневый лук на разделочной доске, цветы дикой моркови окропили блистательно-желтым простор темной, очень зеленой лужайки, и голос его…

— Я помню только, что было глупо. Просто ошеломительно глупо. Ничего не происходило. А, Эдуард VIII отрекся от престола. Влюбился в…

— Это я знаю, я умею читать журналы. Но как оно было?

— Просто… просто чертовски глупо, и все. Волновались из-за того, что не… Джесс, ты по правде не помнишь?

Игры, переднички, подружки, черный бездомный котенок с белыми лапками, отпуск у моря всей семьей, соленая вода, жарится рыба, катания на осликах, персиковая тафта, мальчик по имени Робин…