Но таких еретиков повыловят, и с падением каждого владычество безмолвия станет разрастаться… повыловят всех.Каждому достанется его личная Ракета. В головке самонаведения будет храниться ЭЭГ еретика, пики и шепоты его пульса, призрачные соцветья его инфракрасного излучения, каждая Ракета узнает своего суженого и выследит его, помчится за ним по нашему Миру — безмолвная гончая, выкрашенная травянистым, сияя, с небес целя ему в спину, его хранитель и палач налетает, надвигается ближе…
Задачи таковы. Осуществлять переброску по рельсам, которые могут внезапно оборваться на речном берегу или на обугленной сортировочной горке, по дорогам, чьи даже немощеные дублеры ныне патрулируются русскими, британскими и американскими войсками, — оккупация ужесточается, страх зимы отбеливает солдат до формальности, загоняет в тиски «Смирно», на которые они летом плевали, они строже блюдут букву теперь, когда деревья и кусты уже меняют окрас, фиолет замутняет вересковые мили, а ночи приходят поспешнее. Мокнуть под дождями младой Девы: дети, увязавшиеся в переселение вопреки всем приказам, кашляют и температурят, хлюпают носами по ночам, тоненько хрипят внутри огромных гимнастерок. Заваривать им чай из фенхеля, буквицы, калины, подсолнуха, листьев мальвы — надыбать сульфаниламидов и пенициллина. Не пылить, когда к полудню под солнцем вновь высыхают дороги и канавы. Спать в полях. Прятать ракетные отсеки в стогах, за единственной стеной выпотрошенного депо, меж плакучих ив над реками. Рассеиваться при малейшей тревоге, а нередко и просто так, заради муштры — сетью ниспадать из Гарца, вверх по оврагам, спать в сухих остекленных пространствах заброшенных курортов (официальная боль, официальная смерть всю ночь смотрит фарфоровыми глазами статуй), на ночь окапывать стоянку, чуя сосновую хвою, раздавленную сапогами и саперными лопатами… Неотступно верить, что на сей раз это не переселение, не борьба, но поистине Судьба, 00001 смазанным затвором проскальзывает в ствольную коробку железнодорожной системы, подготовленной для нее весной, дорога лишь якобы в руинах, она тщательно вылеплена Войной, особыми техниками бомбардировок, дабы принять самую некаверзную из техник, Ракету — Ракету, сию самую страшную потенциальную бомбардировку…
00001 перемещается разобранной, отсеками — боевая часть, наведение, баки с горючим и окислителем, хвостовой отсек… Если все они доберутся до пусковой площадки, собирать придется прямо там.
— Покажи мне общество, что никогда не утверждало: «Я создано промеж людей, — Кристиан шагает бок о бок с Энцианом в полях над стоянкой, — дабы защитить всякого из вас от жестокости, дать вам кров в час беды», — но, Энциан, гдетут защита? что защитит нас от этого? — рукой махнув на желтосерую камуфляжную сетку в раздоле, которую оба они, на единственное это странствие наделенные рентгеновским взором, проницают взглядом…
Энциан и его молодой спутник как-то пристрастились к этим долгим прогулкам. Оба — без малейшего умысла. Вот так и свершается преемственность? Обоих грызут подозрения. Но неловких пауз больше нет. Нет соперничества.
— Она приносит Откровение. Доказывает, что никакое общество не умеет защитить и никогда не умело — все это глупости, бумажные заслоны… — Он должен поделиться с Кристианом всем, что знает, всем, что подозревает или ему пригрезилось. Не утверждая, что все это истина. Однако ничего не оставляя для себя. У него нет ничего своего — нечего оставлять. — Они нам лгали. Они не в силах уберечь нас от умирания, и потому Они лгут нам о смерти. Всеобщая система лжи. Чем Они одаривали нас в обмен на доверие, на любовь — Они ведь прямо так и говорили, «любовь», — которой мы якобы Им обязаны? Могут Они уберечь нас хотя бы от простуды? от вшей, от одиночества? хоть от чего-нибудь?До Ракеты мы верили, потому что хотели верить. Но Ракета способна с небес пронзить любую точку. Укрыться негде. Больше нельзя Им верить. Если мы еще в здравом уме и любим истину.
— Мы в здравом, — кивает Кристиан. — Мы любим. — И не смотрит на Энциана, не ищет подтверждения.
— Да.
— Значит… в отсутствие веры…
Как-то дождливой ночью их laager [402]ночует на опустевшей исследовательской станции, где немцы под конец Войны конструировали звуковое зеркало смерти. По равнине в шахматном порядке разбрелись высокие бетонные параболоиды, белые и монолитные. Задумывалось производить перед параболоидом взрыв — ровно в фокальной точке. Бетонное зеркало отбрасывает идеальную ударную волну, и та сметает все на своем пути. В целях эксперименга здесь рвали тысячи морских свинок, собак и коров — показатели графика смертности громоздились кипами. Барахло, как выяснилось. Эффективно только на коротких дистанциях, и очень быстро оказываешься в точке спада, где взрывчатки требуется столько, что проще взорвать ее как-нибудь иначе. Туман, ветер, еле видимые неровности или преграды на местности, любые неидеальные условия искривляют смертоносную форму ударной волны. Однако Энциан провидит войну, где найдется место этому зеркалу:
— …пустыня. Заманить неприятеля в пустыню. В Калахари. Подождать, когда стихнет ветер.
— Кому охота сражаться за пустыню? — интересуется Катье. На ней зеленый дождевик, который, пожалуй, велик даже Энциану.
— В, — Кристиан сидит на корточках, снизу вверх глядя на бледную кривую отражателя, под которым они сгрудились, прячась от дождя, передавая сигарету по кругу, на минуту отделившись от остальных переселенцев, — не «за» пустыню. Он говорит — «в».
Если уточнять Тексты, едва они произнесены, впоследствии меньше проблем.
— Спасибо, — грит оберст Энциан.
В сотне метров, съежившись в другом белом параболоиде, за ними наблюдает толстый мальчишка в серой куртке танкиста. Из кармана куртки выглядывают два мохнатых блестящих глазика. Перед нами толстый Людвиг и его беглый лемминг Урсула: он все-таки ее отыскал — наконец-то, вопреки всему. Неделю они дрейфовали обок с переселенцами, едва-едва за пределами зрения, день за днем шагая с африканцами… меж деревьев на вершинах эскарпов, на краю костров по ночам Людвиг маячил, наблюдал… собирал улики или условия уравнения… мальчик и его лемминг осматривают Зону. Видит он главным образом кучу жвачки и кучу инородных хуев. А как еще выжить нынче в Зоне самостоятельному мальчонке? Урсула спасена. Людвигу досталась судьба хуже смерти, и он считает, что жить можно. Не все лемминги, значит, прыгают с обрывов и не все дети защищены от уютного греха наживы. Ждать от Зоны большего — или меньшего — значит выступать против условий Творения.
Двигаясь во главе своей паствы, Энциан имеет обыкновение грезить, болтает шофер или молчит. В ночи, когда не горят фары, туману хватает жесткости падать или взметаться порою влажным шелковым шарфом в лицо, одна температура, одна темнота внутри и снаружи, и в таком равновесии Энциан дрейфует на грани пробужденья, руки-ноги задраны по-жучьи, упираются в упругое стекло поверхностного натяжения меж сном и явью, влипают в него, обласканные грезами ладони и стопы обретают гиперчувсгвительность, славная, домашняя такая, лишенная горизонтали дрема. Капот обвязан старыми матрасами — они заглушают мотор угнанного грузовика.
Заяц Зигфрид за рулем подозрительно косится на термометр. Зигфрида зовут «Заяц», потому что он вечно искажает послания, как в старой сказке гереро. Так умирают культы.
На дорогу выскальзывает фигура, медленно кружит свет фонаря. Энциан отщелкивает слюдяное окошко, склоняется в густую дымку и окликает:
— Быстрее скорости света. — Фигура машет — мол, проезжайте. Но на последнем краю Энцианова взгляда через плечо, в свете фонарика дождь липнет к черному лицу большими жирными каплями, липнет, как вода к черному гриму, а не к коже гереро… — Сможем тут развернуться? — Обочины коварны, и оба это знают. Позади, где лагерь, линия пологих низин заливается вспышкой абрикосового света.
— Ч-черт. — Заяц Зигфрид сдает назад и со скрипом медленно пятится, ждет приказов Энциана. Может, этот, с фонариком — одинокий дозорный, может, сосредоточений неприятеля нет на многие мили вокруг. Но…
402
Стойбище, лагерь (афр.).