Но если оно витает в воздухе, вот прямо здесь, прямо сейчас, значит, ракеты следуют из него 100 % времени. Без исключений. Найдя, вновь докажем твердокаменную детерминированность всего, всякой души. Любой надежде пространства останется — кот наплакал. Сами понимаете, как важно такое открытие.

Они шагают мимо заснеженных собачьих загонов, Стрелман — в «Гластонбери» и двубортной шинели оленьего цвета, шарф Мехико, недавно связанный Джессикой, трепеща, тянется к суше алым драконьим языком — таких холодов еще не бывало, 39 ниже нуля. К обрывам, лица стынут, на пустынный пляж. Набегают волны, ускользают, оставляя большие полумесяцы льда, тонкого, будто кожа, и ослепительного под вялым солнцем. Две пары мужских ботинок хрустят им, проламываясь к песку или гальке. Самый надир года. Сегодня слышны орудия из Фландрии — приносит ветер с того берега Канала. Руина Аббатства замерла над обрывом, серая и хрустальная.

Ночью в доме на окраине городка, куда ни-ни, Джессика, ластясь, уплывая, когда они уже совсем засыпали, шепнула:

— Роджер… а как же девушки? — Больше ничего не сказала. Но Роджер пробудился. И, хоть устал как собака, еще час валялся, не смыкая глаз, раздумывая о девушках.

Теперь же, понимая, что надо выбросить из головы:

— Стрелман, а если Эдвин Паток прав? Что это психокинез. А вдруг Ленитроп — даже не сознавая — заставляетих падать, куда они падают.

— Ну. Значит, вашим кой-чего обломится, да.

— Но… зачемему. Если они падают везде, где он…

— Может, он женоненавистник.

— Я серьезно.

— Мехико. Вы что, и впрямь дергаетесь?

— Не знаю. Я, пожалуй, все думал, не увяжется ли как-нибудь с этой вашей ультрапарадоксальной фазой. Пожалуй… мне охота знать, что вы на самом деле ищете.

Над ними пульсирует стая «В-17», чей пункт назначения неочевиден сегодня, далеко за пределами обычных воздушных коридоров. Позади этих «Крепостей» синеет испод хладных облаков, и гладкие их валы прочерчены синими прожилками — а кое-где тронуты посеревшим розовым или же фиолетовым… Крылья и стабилизаторы понизу отчеркнуты темно-серыми тенями. Тени мягко оперены, светлее вдоль изгибов фюзеляжа или гондолы. Коки винтов возникают из-под капюшона темноты в обтекателях, раскручивают пропеллеры до невидимости, свет небесный все уязвимые плоскости схватывает одинаковым тускло-серым. Самолеты гудят, себе дальше, неспешно, в вышине нулевого неба, на лету сбрасывают наледь, покрывают небо позади белой ледяной бороздой, цвет их гармонирует с некими оттенками облака, крошечные иллюминаторы и отверстия в мягкой черноте, перспексовый нос отсвечивает облаку и солнцу, навеки покоробленным и текучим. Внутри же — черный обсидиан.

Стрелман все говорил о паранойе и о «понятии противоположения». Царапал в Книге восклицательные знаки и как-вернысплошь по полям открытого письма Павлова Жанэ касательно sentiments d’emprise [29]и Главы LV, «Пробы физиологического понимания навязчивого невроза и паранойи»: не сдержал этого мелкого хамства, хоть семь владельцев и условились пометок в Книге не делать — она чересчур драгоценна, каждому пришлось выложить за нее по гинее. Ее продали ему украдкой, во тьме, во время рейда люфтваффе (существующие копии были по большей части уничтожены на складе в начале Битвы за Британию). Стрелман так и не увидел даже физиономии продавца — тот испарился в сиплой слышимой заре отбоя тревоги, оставив врача с Книгой, бессловесная пачка бумаги уже разогревалась, увлажнялась в стиснутой ладони… да уж, редкая бы вышла эротика, этот грубый набор точно подошел бы… корявость фразировки, словно чудной перевод д-ра Хорсли Гантта записан шифром, а в расшифровке перечислены стыдные восторги, преступные порывы… И до какой степени в каждой псине, что навещает его смотровые столы, Нед Стрелман видит прелестную жертву, что тщится сбросить оковы… и ведь скальпель и зонд равно декоративны, дополнения равно изысканные, как трость и хлыст, правда?

Конечно, том, что предшествовал Книге, — первая Сорок одна Лекция — настиг его в 28, словно повеленья Венеры из грота, против которых не попрешь: бросить Харли-стрит, отправиться в путешествие, что уводит все дальше, блаженно вперед, в лабиринт работы над условными рефлексами, где лишь теперь, после тринадцати лет с мотком нити, он начинает возвращаться, натыкается на старые улики — он этой тропой уже ходил, — тут и там встречает последствия своего молодого, совершенного приятия… Но ведь она предупреждала — ведь так? а он хоть раз прислушался? — что со временем заплатить придется сполна. Венера и Ариадна! Казалось, она стоит любой платы, лабиринт в те дни казался слишком замысловатым для них— сумеречных сутенеров, что всё устроили между версией его самого, крипто-Стрелманом, и его судьбою… слишком разнообразен лабиринт, думал он тогда, его, Стрелмана, здесь ни за что не найти. Теперь-то он понял. Зайдя чересчур далеко, предпочитая пока не смотреть в лицо правде, он понял: они просто ждут, каменные и уверенные, эти агенты Синдиката, которым она, должно быть, тоже заплатила, в центральной камере ждут его приближения… Они владеют всем: Ариадной, Минотавром, даже, страшится Стрелман, им самим. Ныне перед ним промелькивают они — нагие, атлеты, замерли, дышат в камере, ужасные пенисы восстали, минеральные, как их глаза, что блистают изморозью или чешуйками слюды, но не страстью — или же не к нему. Просто у них такая работа…

— Пьер Жанэ — этот человек иногда изъяснялся, как восточный мистик. На самом деле противоположения он не постигал. «Акты оскорблятьи быть оскорбляемымобъединены в общей процедуре оскорбления». Обсуждающий и обсуждаемый, хозяин и раб, девственница и соблазнитель — всякая пара весьма удобно соединена и неразделима… Эта инь-янская ерунда — последнее прибежище неисправимых лентяев, Мехико. Избегаешь всяческой малоприятной работы в лаборатории, но что ты при этом сказал?

— Мне бы не хотелось углубляться с вами в религиозные споры, — от недосыпа Мехико сегодня раздраженнее обычного, — но я вот думаю — может, вы все чуток… ну, слишком напираете на достоинства анализа. Ну то есть — когда все разберете на детальки — отлично, я первый зааплодирую вашему ремеслу. Но помимо кучи обломков и обрывков, что сказали вы?

Стрелману такой спор тоже душу не греет. Однако он пронзительно взирает на этого молодого анархиста в красном шарфе.

— Павлов считал, что идеал, финал, ради которого мы бьемся в науке, — истинное механическое объяснение. Он был реалист и не ожидал увидеть такое при жизни. Или еще при нескольких жизнях. Но надеялся на долгую цепь приближений, все лучше и лучше. В конечном счете он верил в чисто физиологическую основу жизни духа. Без причины не бывает следствия, ясная последовательность связей.

— Это, конечно, не мой конек, — Мехико честно хочет не обидеть, но в самом-то деле, — однако есть такая мысль, что эти причина-следствие не бесконечно растяжимы. Что если наука вообще хочет двигаться дальше, ей следует искать не такой узкий, не такой… стерильный набор допущений.

Может, следующий великий прорыв случится, когда нам хватит смелости вообще выкинуть причину-следствие и пальнуть под каким-нибудь другим углом.

— Нет — не «пальнуть». Регресс. Тебе 30 лет, мужик. Нет никаких «других углов». Можно только вперед, раз ввязался, — внутрь— или назад.

Мехико наблюдает, как ветер дергает Стрелмана за полы шинели. Чайка с воплем рушится боком вдоль замерзшей бермы. Меловой обрыв над головою встал на дыбы, холодный и невозмутимый, будто смерть. Давние европейские варвары, что рискнули приблизиться к этому берегу, сквозь туман узрели сии белые заставы и постигли, куда забрали их мертвецов.

Вот Стрелман повернулся и… о господи. Он улыбается. В притворном этом братстве сквозит нечто столь древнее, что — не теперь, но несколько месяцев спустя, когда расцветет весна и Война в Европе завершится, — Роджер вспомнит эту улыбку — она станет преследовать его — как злобнейшую гримасу, какую только видел на человеческом лице.

вернуться

29

Зд.: чувства овладения (фр.).