Ему некого спросить, некому рассказать. Сердце мое, чувствует он, мое сердце переполнено таким мужеством, такой надеждой… Новости с Ривьеры замечательные. Здесьопыты пошли для разнообразия гладко. Из некоего невнятного перехлеста, общих ассигнований или какого-то фонда погашения бригадир Мудинг даже увеличил финансирование ГАВ. Тоже чует Стрелманову власть? Страховкой запасается?

То и дело по ходу дня завороженный Стрелман обнаруживает у себя эрегированный пенис. Принимается шутить — английские павловские шуточки, и почти все происходят из одной несчастливой случайности: латинское «caput» в переводе с немецкого — гибель, а уж кому не известно юмористическое обозначение собаки «кабыздох» (шуточки эти весьма дурны, и большинству народу в ПИСКУС хватает ума уклоняться, но оные шуточки — блистательные остроты по сравнению с теми, что внепринятого, вроде прекрасного а-ля кокни «Как зовут голого фюрера?»). Где-то посреди ежегодной рождественской вечеринки ПИСКУС Моди Чилкс ведет Стрелмана в кладовку, где полно белладонны, марли, длинноносых воронок и вонь медицинской резины, красными коленками грохается на пол, расстегивает Сгрелману штаны, а он, растерянный, господи боже, гладит ей волосы, неуклюже вытряхивает почти всю ее шевелюру из винного цвета ленты; ну-ка, что это у нас тут, настоящая, гладкая и малиновая, жаркая, скрипуче-обтянутая рабыня, «мясо», да-с, прямо в этих зимне-бледных больничных коридорах, и далекий граммофон играет румбу, басы, вудблоки, различимы изнуренные дутые витражи тропических струнных каденций — там все танцуют на оголенных полах, и старая палладианская скорлупка, моллюск о тысяче покоев, поддается, резонирует, сдвигает нажимы по стенам и балкам… храбрая Мод, это невероятно, вбирает розовый хуй павловца, докуда войдет, подбородок над ключицей вертикально, точно шпагу глотает, и всякий раз, отпуская его, эдак легонько, по-дамски, задышливо давится, и цветочно распускаются пары дорогого скотча, а ее руки хватают обвисшую шерсть его штанов на заду, мнут-расправляюг — все происходит так быстро, что Стрелман лишь покачивается, помаргивает чуток, знаете, пьяновато, размышляет, снится ли ему или он открыл идеальный коктейль, вспомнить бы — амфетамина сульфат 5 мг 1 р. / 6 ч., вчера перед сном 0,2 г амобарбитала натрия, утречком россыпь витаминных капсул на завтрак, алкоголя — унция, скажем, в час, в течение последних… это сколько же выходит кубиков и ох ты господи, вот и конец. Кончаю же, да? точно… что ж… а Мод, дорогуша Моди, глотает, ни капли не упустив… тихонько улыбается, наконец избавленная от затычки, возвращает опадающего ястреба в стылое холостяцкое гнездышко, но еще недолго стоит на коленях в кладовке мгновения, сквознячного, белым светом залитого мгновенья, что-то из Эрнесто Лекуоны — наверное, «Сибоней» — теперь несется к ним по коридорам, длинным, как морские пути к зеленым мелководьям, склизким каменным фортам и пальмовым вечерам Кубы… викторианская поза, ее щека прижимается к его ноге, его рука со вздутыми венами — к ее лицу. Но никто их не видел, ни тогда, никогда, и в предстоящую зиму то там, то сям она пересечется с ним взглядом и покраснеет, как ее коленки, может, раз-другой забежит к нему в комнату при лаборатории, но отчего-то больше это не повторится, эти внезапные тропики в затаенном дыхании войны и английского декабря, этот миг совершенного мира…

Некому рассказать. Что-то затевается будь здоров — это Мод знает, через ее руки проходят все финансы ПИСКУС, от нее ничего не ускользнет. Но он не можетей сказать… ну то есть не все, не свою надежду в точных терминах, он никогда, самому себе даже… она таится впереди, во мраке, определяема наоборот — ужасом, тем, как все надежды еще могут быть разгромлены и лишь пустенькую тупую шуточку, собственную смерть найдет он в конце своего Пути Павловца.

Ныне и Томас Гвенхидви чует перемену, что фибриллирует в походке и лице коллеги. Жирный, преждевременно поседевшая Санта-Клаусова борода, кренящийся помятый затейник, всякую секунду выступает, говорить пытается двояко — валлийская комическая провинциальность и твердо-алмазная, до нищеты опустившаяся правда, слышать можете, что заблагорассудится. Поет невероятно, в свободное время бродит вдоль стальных сеток взлетно-посадочной полосы для истребителей, ищет самолеты побольше — ибо любит репетировать басовую партию «Венца», пока со всей мощью своей стартует «Летающая крепость», но и тогда, понимаете ли, за бомбардировщиками его слышно — вибрацией в костях, чистотою, до самого Стоук-Поуджиса. Как-то раз одна дамочка даже написала в «Таймс» из Лутон-Ху, Бедфордшир, — спрашивала, кто там с таким прекрасным низким голосом поет «Венец». Какая-то миссис Мандул. Гвенхидви любит хорошенько поддать, хлебный спирт в основном, в обильных странных варевах чокнутого ученого смешанный с говяжьим бульоном, гренадином, сиропом от кашля, горькими и отрьгжливыми настоями шлемника, валерианового корня, пустырника и венерина башмачка — да со всем, что под руку подвернется. Вот он, крепкий алкоголический дух, воспетый в народных преданьях и балладах. Гвенхидви — прямой потомок уэльца из «Генриха V», что всех заставлял съесть свой Порей. Впрочем, не из малоподвижных пьяниц. Стрелман в жизни не видел, чтоб Гвенхидви не стоял на ногах или стоял спокойно — тот бесконечно мечется, крен на правый борт, стоп машина, каналья, — мимо долгих рядов больных или умирающих лиц, и даже Стрелман замечал суровую любовь в мелких жестах, сбивках дыхания и голоса. Они — черные, индийцы, ашкеназы, говорят на диалектах, каких не услышишь на Харли-стрит; их разбомбили, выморозили, заморили голодом, дурно укрыли, и в их лицах, даже в детских, читается некое древнее знакомство с болью и превратностями судьбы, кое поражает Стрелмана, больше поляризованного на Вест-Эндские реестры благовоспитанных знаков и симптомов, психических анорексий и запоров, что уэльца выводили бы из себя. В палатах Гвенхидви у некоторых Базовый Метаболизм вообще почти не летает: —35, —40. Белые линии поверх рентгеновских призраков костей утолщаются, серые мазки из-под языков под его черно-морщинистым микроскопом расцветают облаками траншейных гингивитных оккупантов, что заточили мерзкие клычки, примериваются изъязвить авитаминозную ткань, из которой вышли. Совсем другой, видите ли, коленкор.

— Я не знаю, мужик, — ну я не знаю, — махнув в сторону госпиталя толстой замедленной рукой из-под плаща ежиного цвета, по дороге среди снегопада — для Стрелмана водораздел очевиден, тут монахи, там храм, солдаты и гарнизон, а для Гвенхидви нет, часть его остается там в заложниках. Улицы пустынны, Рождество на дворе, они бредут в горку домой к Гвенхидви, а тихий снежный занавес все падает, падает меж ними и продырявленными больничными стенами, что каменным параллаксом маршируют прочь в белый сумрак. — Какие упрямые.Бедные, черные. А евреи! Уэльсцы — уэльсцы когда-то тоже были евре ями, да? одно из потерянных колен Израилевых, черное колено, что веками бродило по земле, да? о-о, невероятное странствие. А затем, видишь ли, они таки добрались до Уэльса.

— До Уэльса…

— Осели и превратились в валлийцев. А вдруг мы, видишь ли, все евреи? все разбросаны, как семена, да? со стародавних времен все вылетаем из первобытного кулака. Я, мужик, в это верю.

— Ну еще бы.

— Ну а разве нет? А ты?

— Не знаю. Мне сегодня как-то не еврейски.

— Ты-то вылетаешь? — Один, отделен навсегда — вот он о чем: Стрелман понимает, о чем он. И что-то в нем тронуто врасплох. В трещинах сапог рождественский снег, кусачий холод протискивается внутрь. На краю поля зрения движется бурый шерстяной фланг Гвенхидви, цветовая зона, форпост пред этим белеющим днем. Вылетает. Летит… Гвенхидви — миллион ледяных крапинок косо падают на закутанную его громаду, посмотришь — угасание его так невозможно, что оттуда, где прятался, возвращается этот пьяно-рыскающий болтливый страх, Проклятие Книги, а перед Стрелманом тот, кого он поистине, всей своей подлой душою желает сохранить… впрочем, он слишком застенчив, слишком горд, даже не улыбнется Гвенхидви, не произнеся некоей речи, что объяснит или зачеркнет улыбку…