— Эй, Катье, — тока и грит он.
— М-м. — Но снова лишь ее прежний осадок горечи, и все-таки им не суждено стать любовниками в парашютах солнечной вуали, что хрупко, рука об руку опускаются к какому-нибудь лугу или безмятежности. Удивлены?
Она отодвинулась, выпустив его хуй в холод комнаты.
— Как бывает в Лондоне, Ленитроп? Когда падают ракеты?
— Что? — После ебли ему обычно нравится валяться, курить сигаретку, думать о еде. — Э-э, обычно не знаешь, что она падает, пока она не падает. Черт, да пока не упала.Если не попадает в тебя, все нормально до следующей. Слышишь взрыв — значит, живой.
— Так и понимаешь, что живой.
— Ну да.
Она садится, подтягивает трусики и опускает юбку, идет к зеркалу, начинает переделывать прическу.
— Давай-ка повторим температуры пограничного слоя. Пока ты одеваешься.
— Температура пограничного слоя Т нижний индекс е — чё такое? — растет экспоненциально до Бренншлусса, дальность около 70 миль, вдоба-авок потом наступает резкий пик, 1200 градусов, затем немного падает, минимум 1050, пока не выходишь из атмосферы, затем на 1080 градусах еще один пик. Остается довольно стабильной до повторного входа в атмосферу, — ту-ру-ру. Тут музыкальная связка, радостная от ксилофонов, строится на чем-нибудь старом и любимом, что иронично, однако нежно пояснит происходящее, — вроде «Школьных дней, школьных дней», или «Летим, Джозефииа, в моей летучей мащине», или даже «Сегодня в городишке станет ЖАРКО!», выбирайте сами — замедляется, затемнение, застекленная веранда внизу, Ленитроп и Катье тет-а-тет, одни, лишь несколько музыкантов в углу постанывают и качают головами, замышляют, как бы вынудите Сезара Флеботомо им что-нибудь для разнообразия заплатить. Лажовый ангажемент, ох лажовый… Дождь хлопает в стекло, лимоны и мирты снаружи трясутся на ветру. За круассанами, клубничным джемом, настоящим маслом, настоящим кофе она гоняет его по всему профилю полета в понятиях температуры стенок и коэффициентов теплопередачи Нуссельта, в уме выводимых им из чисел Рейнольдса, которые она ему подкидывает… уравнения движения, демпфирования, восстанавливающих моментов… методы вычисления Бренншлусса по инерциальному наведению и радиометодам… уравнения, преобразования…
— Теперь углы расширения продуктов сгорания. Я тебе даю высоту, ты мне говоришь угол.
— Катье, ну сказала бы мне угол сама.
Некогда она с наслаждением думала о павлине — соблазняет, веером распускает хвост… видела его в красках, что шевелились в пламени, когда ракета отрывалась от платформы, алые, оранжевые, переливчато-зеленые… некоторые немцы, даже эсэсовцы, называли ракету «Der Pfau». «Pfau Zwei» [116]. Взлетает, запрограммированная ритуалом любви… а при Бренншлуссе свершилось — чисто женский противник Ракеты, нулевая точка в центре мишени, покорилась. Все остальное происходит согласно законам баллистики. Ракета беспомощна. Нечто иное взяло все в свои руки. Нечто превыше того, что сконструировали.
Катье поняла огромную безвоздушную дугу как явную аллюзию на некие тайные вожделенья, что движут планетой и ею самой, и Теми, кто ею пользуется, — перевалив пик и вниз, броском, горя, к предельному оргазму… об этом, разумеется, Ленитропу не скажешь.
Они сидят и слушают порывы дождя, который уже почти ледяной. Зима сбирается, дышит, углубляется. Где-то в другой зале трещит шарик рулетки. Она бежит. Почему? Опять он слишком близко подступил? Он пытается вспомнить, всегда ли ей нужно было так разговаривать, откатами, сначала рикошетя, чтобы потом его коснуться. Самое время задавать вопросы. У него контрзаговор впотьмах, он взламывает двери наобум, и не скажешь, что оттуда вылезет…
Из моря вздымается темный базальт. Над мысом и его шато висит маскировочная сеть пара, обращает все в зернистую древнюю открытку. Ленитроп трогает Катье за руку, проводит пальцами вверх по голой коже, тянется…
— Хм?
— Пойдем наверх, — грит Ленитроп.
Может, она и замялась, но так кратко, что он не заметил:
— О чем мы все это время говорили?
— Об этой ракете, A4.
Она долго смотрит на него. Поначалу ему кажется, что она сейчас над ним расхохочется. Затем — что заплачет. Он не понимает.
— Ох, Ленитроп. Нет. Ты меня не хочешь. То, за чем они охотятся, может, и хочет, а тынет. A4 так же хочется Лондона. Вряд ли им известно… про другие «я»… твое или Ракеты… нет. Не больше, чем тебе. Если пока не понимаешь, хотя бы запомни. Больше я для тебя ничего сделать не могу.
Они возвращаются к ней в номер: хуй, пизда, дождь понедельника в окна… Ленитроп все оставшееся утро и середину дня изучает, что писал профессор Шиллер по регенеративному охлаждению, Вагнер по уравнениям горения, Пауэр и Бек по отработанным газам и эффективности горения. И порнографию синек. В полдень дождь прекращается. Катье уходит куда-то по своим делам. Ленитроп несколько часов сидит внизу в баре, официанты, перехватывая его взгляд, улыбаются, показывают бутылки шампанского, соблазнительно ими покачивают…
— Нет, мерси, нон… — Он пытается вызубрить органограмму этого Пенемюнде.
Когда с хмурого неба уже сливается свет, они с Катье выходят погулять, вечерний моцион по набережной. Ее рука без перчатки холодна в его руке, в узком черном пальто Катье смотрится выше, долгие молчанья истончают ее едва ли не до тумана… Они останавливаются, облокачиваются на парапет, он разглядывает средизимнее море, она — слепое и промозглое Казино, приосанившееся у него за спиной. Мимо по небу скользят бесцветные облака, бесконечно.
— Я думал о том, как к тебе подошел. В тот день. — Он не вполне способен заставить себя изложить детали вслух, но она понимает, что говорит он о «Гиммлер-Шпильзале».
Она резко оглядывается:
— Я тоже.
Дыханья их рвутся призраками к морю. Сегодня она зачесала волосы наверх, валиком, ее светлые брови, крылышками выщипанные, потемнели, глаза обведены черным, пропущено лишь по нескольку наружных ресниц — они остались светлыми. На лицо ей наискось падает облачный свет, лишает его краски, оставляя чуть ли не номинальный снимок, такой только на паспорт…
— Вдоба-авок ты тогда была так далеко… Я не мог дотянуться…
Тогда.На ее лицо наползает нечто вроде жалости и пропадает снова. Но шепот ее смертелен и ярок, словно проводом стегнуло:
— Может, и поймешь. Может, в каком-нибудь их разбомбленном городе, у какой-нибудь их реки иди же леса, даже под дождем когда-нибудь до тебя дойдет. Ты вспомнишь «Гиммлер-Шпильзал» и ту юбку, что на мне была… тебе станцует память, и ты даже расслышишь, как мой голос произносит то, что я не могла сказать тогда. Или теперь. — Ох о чем же это она ему тут улыбается, какую-то секунду? уже пропало. Опять маска бессчастья, без будущего — состояние покоя ее лица, предпочтительное, самое простое…
Они стоят среди черных курчавых скелетов железных скамеек на пустом изгибе набережной, что закладывает вираж покруче, нежели потребно для прогулок: головокружительно, пытается вывалить их в море и покончить с этим. Похолодало. Ни он, ни она не могут подолгу стоять в равновесии, каждые несколько секунд кому-нибудь нужно найти опору покрепче. Он тянется к ней, поднимает ей воротник пальто, затем берет ее щеки в ладони… это он пытается так вернуть ей телесный цвет? Опускает взгляд, пытаясь заглянуть в глаза, и в недоумении обнаруживает, что каждый налился слезами, в них мокнут ресницы, тушь вытекает тонкими черными завитками… полупрозрачные каменья, дрожат в глазницах…
Волны бьются и тянут за собой камни с пляжа. Вся гавань покрылась барашками, такими яркими, что вряд ли они собирают свет с унылого неба. Вот опять этот Иной Мир-близнец — ему теперь что, и об этомволноваться? Какого ч… тока глянь-ка на деревья— каждая долгая ветвь свисает, саднящая, головокружительная, кропотливой гравировкой на небе, каждая так идеально уместна…
Она подтянулась бедрами и тазом, чтобы касаться его через пальто, может все-таки быть — чтобы вернуть его, ее дыханье — белый шарф, дорожки слез, зимне-светлые — лед. Ей тепло. Но этого мало. Никогда не хватало — не-a, отлично он все понимает, она уже давно собирается уйти. Нахохлившись против ветра, подразумеваемого барашками, либо против ската мостовой, они друг друга не отпускают. Он целует ее глаза, чувствует, как хуй снова набухает старой доброй, старой злой — в общем, по-любому старой — похотью.
116
«Павлин-Два» (нем.).