Люди, даже свои, станичные, сочувствуя пастушьей судьбе, порой говорили: «Там с ума сойдешь… Один и один, всю неделю». Домашние, мать с отцом, жена, заводили разговор о мобильном телефоне, который теперь у многих.
Но все это были лишь разговоры людей сторонних. Со скотиной особо не заскучаешь. Гляди и гляди… Отстанет ли, убредет в какую-нибудь балочку ли, яругу. Волков развелось… Бывает, и днем шалят. Теленок отобьется – зарежут. А люди порой не лучше волков. Им не теленок нужен, а что посерьезней. Тем более что вокруг теперь не хутора, но аулы. Осиновский да Осинов Лог, Малый Набатов да Большой… Некогда дремать.
Но нынче, в пору осеннюю, когда позади докучная для скотины мошка да овод, можно было собирать шиповник. По отрожьям, на выходе яруг да балок, багровели и пламенели его колючие кусты. Городские, приезжие покупали шиповник по сто рублей за ведро. Если не лениться, то за день меж делом три-четыре ведра наберешь. Копейка не лишняя. В колхозе платили две да две с половиной тысячи. Зимою меньше. А жить надо.
Сегодня нашлась еще одна забота: карта, оставленная приезжими. В ней было все обозначено: прошлое, нынешнее. Пол. ст., арт., МТФ, кош. – это о прошлом. Вместо полевых станов, кошар да молочно-товарных ферм теперь лишь руины; артезианских колодцев тоже нет. Но осталась речка Голубая – тонкой ниточкой, балки, провалы, урочища: Таловая, Муковнина, Церковный провал да Теплое – вот оно, рядом и чуть подалее. Сено косить – в Найденове, рыбачить – на Губных, в Лубниках, грибы собирать – на Картулях. Всё здесь: детство, молодость, нынешняя жизнь.
Но теперь нужно припомнить другое. Это было… Лет десять назад или поменее?.. Он тогда в школе учился, в седьмом ли, в восьмом классе. Жили и жили: отец, мать, младший брат и сестренка. И бабушка Анеша. Так звали ее по-домашнему. По-настоящему – Анна. Это отцу она бабушка, а ребятам – уже прабабушка.
Но… баба Анеша да баба Анеша. Невеликая ростом, сухонькая, но бегучая. Она всех в свой черед вырастила и вынянчила: детей, потом внуков да правнуков. Жила с семьей внука, но отдельно, в глинобитной хатке-мазанке, которую когда-то слепила своими руками после войны. Приземистая хатка, с малыми окошками и большой русской печью. Там ей было спокойнее. Когда захочет, приляжет. Все же возраст: подпирало под восемьдесят. А сколько в тех годах всего было… В службе военной, даже в пору теперешнюю, один год за два считают, а то и за три. А у бабы Анеши?.. Осталась в войну вдовой с тремя малыми детьми. И даже пенсию за мужа ей не платили, потому что – «без вести пропавший». Осталась без мужа и без дома, который забрала война. Слепила своими руками хатенку, в колхозе работала, кормилась как все: просторным огородом, коровой да тощими колхозными трудоднями.
О своем муже баба Анеша, казалось, уже забыла, даже в молитве вечерней не поминала его, оттого что твердо не знала, мертвый он или, быть может, живой. Были ведь случаи… Плен, потом заграница, а потом вдруг весть из далекой иной жизни.
В молитвах не поминала. Но хранила в душе робкую память. Только для себя. И, может быть, оттого, что ноша, не разделенная даже с Богом, для души тяжелей и горше, оттого, наверное, почуяв недалекий уже жизни конец, баба Анеша словно очнулась. Она стала видеть покойного мужа во сне, говорила близким:
– Ваня мне снится. Сроду не снился, а теперь всякую ночь его вижу. Приходит, просит…
– Чего просит? – спрашивали ее.
– Не знаю. Молчит. А по глазам вижу, что просит. И руки вот так протягает ко мне. И слезы… явственно вижу, слезы текут.
Баба Анеша мучилась долго и лишь потом догадалась:
– Это он просит креста.
– Какого креста?
– Чтобы отпели и крест поставили. Он ведь в земле лежит, а над ним креста нет. Это – нехорошо. Это – беда бедовая. Все наши родненькие на кладбище, под крестиками лежат. Это – Божий приют. А он словно во грехе. Вот и просит.
– Но где этот крест поставить? – спрашивали ее. – Давай поставим на кладбище.
– Так не положено.
– А по-другому как?
Баба Анеша ответить не могла, плакала и лишь потом доумилась:
– Я пойду… Обойду все места, как в бумажке написано… возля речки Голубой. У старых людей поспрошаю. Да и сама – не с телеги упала. Где бои шли и где много людей побило: на Танковом, на Солдатском поле, Набатовские колодезя. Крючьями их сама тягала… Жара… Раздуются… Кого крючьями в окоп да воронку от бомбы, а кого – на месте, лишь прикопаешь. Все ходили: бабы, ребятишки… А они один возля другого лежат… Кабы в ту пору знать… Но я обойду все места. На Провалах, на Красных ярах, у Майора – все обойду. Помолюся, какие смогу, поставлю крестики. И он успокоится. Я пойду… – убеждала она детей. – Все места нашенские, знамые. Пахали там, и скотину пасли, и жили на токах, в гуртах… На Фомин-колодце, на Теплом, на Ростоши, на Крутоярщине – все наши поля, колхозные, вся жизнь. Костылик возьму и пойду. Пока в силах, надо идти, надо помочь ему… Такая страсть… Руки протягает, глядит… Ка-азня-а-а… – И начинала плакать.
Бабу Анешу все родные любили. Но отпускать ее, одну, конечно, грех. Старый человек.
Подумали, погадали и снарядили телегу с лошадью, а в попутчики дали подростка, правнука Ваню, чтобы глядел за бабкой.
Наложили в телегу сенца, постелили полсть, не забыли и харчи да котелок, чтобы полевской кулеш варить. Словом, уважили старого человека.
Для мальчика такая поездка была конечно же в радость. Телега, лошадь, новые места, теплый август. Ехали и ехали. Сначала по Гетману – старинному шляху, потом свернули с него: Калинов колодец, Осипов, могучий прозрачный водопад Фомина-колодца, под которым можно стоять в рост, если удержишься, если водой тебя не собьет.
А ночевать в степи, на воле не было нужды. Еще живы были окрестные хутора и старые люди – сверстницы бабы Анеши: баба Дора, старая Праскуня, согнутая коромыслом Махора… У всех была одна судьба: война, горькое вдовство, малая детвора на руках, голод, тяжкая работа в колхозе. Словом, бабья доля. Зоричев хутор да Осинов хутор, Каменный брод да Липов лог… Шумливая Солнечиха, тихая Паранечка… Нынче они так редко видались и потому до слез были рады встрече.
Заботу старой Анеши они понимали с полслова, отзываясь на нее сердцем и памятью.
– Август месяц, как ныне, самая жара. Немцы пришли, попервах своих хоронили. Два кладбища. Одно – за школой, другое – в куту. Потом велели наших прибрать. А там – страсть… Они мостом лежат, побитые. Окопы, траншеи от Куприяновой балки и на Тонкое, на Колодезя, на Белобочку… Там бои шли страшенные. Крючком зацепишь и тянешь в траншею. Воронки были от бомб. Туда много помещалось. А он уж распух, гора горою, все полопалось, течет из него, и крючком не ухватишь. На месте землей прикидаешь – и слава Богу. Кто он и чей, Господи прости…
– А в зиму, когда прогнали немцев, и вовсе… И немцы лежат, и наши. А земля чугунелая.
– На Малой Голубой закапывали. Траншея была большучая. Клали рядами. А чаканом перекладали, чтоб землей глаза не засыпало. Вот и все. Наших, и немцев, и румынов.
– У нас приказывали документы сбирать. Красноармейская книжка или шпулька такая черненькая, тоже в малом таком кармашке, в штанах. Сбирали. В сельсовете цельный угол наклали. А Самуил Евсеевич, Господи прости, ими печку растапливал. Считай, все пожег. Потом кинулись…
– Весной пахали, так пройдем, всех постянем на край, на межу, прикопаем…
– По весне они уж и поклеванные, обгрызенные. Карги где кружат, бригадир посылает: бабы, идите, хучь прикопайте.
– Да разве всех прикопаешь… На Сухой Голубой сено косили, в Сибирьковой балке. Одни кости да черепа.
– А на Красной Дубровке…
– А на Шахане…
– По всему степу… Хлеб убирали, на поле так явственно видно, где упокойные. На этом месте такой хлеб могучий стоит. И колос – в локоть.
Вспоминали. Искали и находили места. Солдатское поле, которое долго не пахалось, – там снаряды да мины да сплошные кости. Танковое поле… Набатовские колодезя… Бывший лагерь военнопленных, там наших солдат перемерло несчитано.