Несмотря на то, что он не раз тут бывал, Эдам пропустил поворот на проселок, ведший к Уайвис-холлу. Поворот был где-то на участке между Нунзом и Хадли, но из-за того, что за прошедшее время обочины слишком заросли, все выглядело по-другому. Они проехали вперед примерно милю, пока не показался поселок из нескольких домов с названием Милл-ин-зе-Питл, и Руфус, развернувшись, спросил, что значит «питл». Эдам ответил, что посмотрит в словаре. Он велел Руфусу медленно ехать вперед и на этот раз заметил справа почти двухметровый проем в живой изгороди, скрытый за росшим вверх купырем и свисавшей сверху бузиной. Деревянный почтовый ящик на ноге и с дверцей на крючке, куда складывали письма и газеты и приносили молоко для Хилберта, стоял на месте. Когда Эдам был маленьким, его иногда по утрам посылали к этому ящику за почтой, и он брал с собой специальную плетеную корзину для молочных бутылок. Больше ничто не указывало на то, что это Уайвис-холл.

— Почему это называется проселком? — спросил Руфус, закуривая новую сигарету. Все дорогу он курил одну за другой, Эдам выкурил одну или две с ним за компанию, хотя не любил совать себе в рот ничего горящего. Та же ситуация была и с «травкой». Ему нравилось ее действие, но курить ее он не любил.

— Не знаю, — сказал он. — Я не знаю, почему эту дорогу называют проселком.

— Можешь посмотреть в словаре, когда будешь искать, что такое «питл», — сказал Руфус.

По обеим сторонам проселок зарос купырем с белыми, похожими на зонтики цветами; они уже отцветали, и при малейшем движении над ними поднималось крохотное облачко. Запах у купыря был сладковатым, как у сахарной глазури, так в детстве пах торт на дне рождения, и его запах смешивался с ароматами взрослых. Все деревья были зелеными, листва дубов и берез — особенно сочной и яркой, липы усыпаны бледными желто-зелеными цветами. Хвойный лес выглядел так же, как всегда, он никогда не менялся, был темным и влажным, с узкими дорожками, по которым могло пройти животное не крупнее лисы. Деревья выросли как-то незаметно, хотя Эдаму казалось, что лес такой же, как и в его детстве, когда он ходил за молоком и когда в пасмурные дни ему казалось, что в лесу таится угроза. Уже тогда ему не нравилось заглядывать вглубь, он старался смотреть себе под ноги или вперед, потому что лес очень напоминал страшные чащи с иллюстраций к сказкам или из снов — те самые чащи, из которых выползают всякие твари.

В конце склона через поредевшие деревья проглядывали клены и ольхи, окунувшие свои корни в ручей, поздно зацветший орешник, это эффектное украшение для лужаек, кедр, дом. Говорят, вещи, здания, участки земли выглядят меньше, когда человек становится взрослым. И это считается естественным. В конце концов, раньше ты едва доставал подбородком до стола, а теперь это стол едва достает тебе до бедер. По логике, Уайвис-холл должен был бы показаться Эдаму меньше, но этого не случилось. Он показался больше. Вероятно, потому, что теперь он принадлежал ему, что теперь им владел он. Дом казался дворцом.

Над конюшней, в которой, на памяти Эдама, никогда никого не содержали, возвышалась башенка с флюгером в виде бегущей лисицы над осмоленной крышей и с синими часами с золотыми стрелками под крышей. Стрелки замерли на без пяти четыре. Между конюшней и домом тянулась стенка огорода, построенная из неотесанного камня, перемежающегося кирпичной кладкой. Дом утопал в цветах — по стенам ползли вверх розовые плетистые розы и кремовые клематисы. Эдам не знал этих названий, позже ему рассказала о них Мери Гейдж. Солнце светило так ярко, что плоская крыша сверкала, как водяная гладь.

Руфус затормозил перед террасой. Площадка была мощеной, между плитами росла заячья капуста и седум с белыми и желтыми, похожими на звездочки, цветами. В одной из двух каменных ваз с узкими горлышками рос какой-то хвойник, в другой — лавр. На розе, оплетавшей дом, были тысячи недавно распустившихся — нигде не было ни единого опавшего лепестка — цветов с бледно-розовой серединкой и кораллово-розовым краем. Эдам вылез из машины и достал из кармана шортов ключ. Он буквально кожей ощущал теплую, умиротворяющую, безмятежную тишину, словно дом, как животное, сладко спал на солнышке.

— И все это твое? — спросил Руфус.

— Мое, — сказал Эдам.

— Вот бы мне такого дядюшку.

Эдам отпер дверь, и они вошли внутрь. Окна не открывались почти три месяца, поэтому в доме стоял запах пыли, от которого тут же запершило в горле и защипало в глазах. Еще было очень душно, так как окна гостиной выходили на юг и комната просто прокалилась на солнце. Эдам тут же принялся открывать окна. Мебель тоже принадлежала ему — эти комоды с выпуклыми фасадами и гнутыми ножками, стулья с простеганными спинками, обитые бархатом двухместные диванчики, большой овальный стол, стоящий на одной ноге в форме вазы, зеркала в позолоченных рамах, бледные розовато-лиловые и зеленые акварели и темные портреты, написанные маслом. Он не помнил, чтобы когда-то замечал их. Они висели на своих местах, но он их не видел. Не замечал он и колонн из розового мрамора, обрамлявших окна, и ниш со стеклянными дверцами, заставленных фарфором. У него сохранилось только общее впечатление, а детали он никогда не разглядывал. Его слегка подташнивало от обилия собственности и гордости за свое владение. В каждой комнате с потолка свисала люстра: в столовой — из потемневшей бронзы, в гостиной был каскад хрустальных подвесок, в холле и кабинете трубочки из итальянского стекла извивались, как змеи, между искусственными свечами. И все было залито солнцем. Где-то свет лежал золотистыми пятнами, где-то — россыпью радуги, а где-то — квадратами, в зависимости от формы окна.

Руфус заинтересовался книжными шкафами в кабинете Хилберта. Эдам снял с полки «Слова и выражения Суффолка» Эдварда Мура. «Проселка» он там не нашел, зато нашел «питл», или «пайтл», — «лужок».

Эдам вернулся в гостиную, отпер и распахнул французское окно. Его обдало жаром, окутало горячим покрывалом. В ярком свете солнца терраса казалась выбеленной. На низкой стенке, тянувшейся по всему периметру, стояли статуи, которые, как когда-то рассказал отец, были установлены тем, кто жил в доме до Хилберта и Лилиан. Статуи были из какого-то мелкозернистого камня и изображали Зевса с возлюбленными. Эдам отлично их помнил. В детстве он с восторгом разглядывал их, спрашивал, что бык делает с тетей, и получал от родителей невразумительный ответ. А перед Хилбертом он испытывал благоговейный страх, поэтому вопросы ему не задавал. Статуи привезли из Италии. Какая-то дальняя родственница Лилиан нашла их во Флоренции, когда поехала туда на медовый месяц, и переправила в Англию. Там был Зевс в образе Амфитриона с Алкменой; Зевс, изливающийся золотым дождем на Данаю (трудно это выразить в камне); похищающий Европу; в образе лебедя соблазняющий Леду; стоящий во всем своем разрушительном великолепии перед несчастной Семелой; и еще в полудюжине других метаморфоз.

Кто-то ухаживал за садом, это было ясно. Клумбы были политы, увядшие цветы срезаны, трава на берегу обрамленного ивами озера скошена, а на лужайках — подстрижена. Пройдя по мощеной дорожке, они подошли к калитке в каменной стенке огорода и увидели аккуратную кучу скошенной травы, ожидающей, очевидно, когда ее переправят в компостную яму.

Огород тоже был тщательно ухожен. Внутри «клетки», затянутой сеткой зоны, Эдам увидел яркую, сочную, блестящую пунцовую клубнику, примостившуюся под листьями; малину, правда, еще зеленую. Вдоль стенки были высажены и сформированы по шпалерам деревья с темными, гладкими, искривленными, шишковатыми стволами; в грубой, однотонно-зеленой листве наливались золотом плоды. Нектарины, вспомнил Эдам, и еще персики. Кажется, где-то рядом росла слива-венгерка, она почти не плодоносила, но когда все же давала плоды, то они были просто потрясающими. Ряды красной и белой смородины, ягоды, как стеклянные бусины; крыжовник, когда ягоды созреют, они будут цвета ржавчины, а пока потемнел только один бочок.