— Ясно. А забыть ты сможешь?
— Не знаю, — ответила она. — Я еще не забыла. — Больше она ничего не сказала.
Шива лежал в кровати рядом с женой — во всяком случае, сегодня она не стала засиживаться допоздна под предлогом, что будто бы не устала, — и думал, что только дурак может просить о забвении, когда еще ничего, по сути, и не началось, когда нарастающие силы только приступают к свершению возмездия. Ей просто не позволят забыть, подумал он.
Шиву разбудил топот бегущих ног. Бежали от того конца Пятой авеню, где она пересекается с Форест-роуд. По звуку он определил, что бегут двое. Голосов слышно не было. И это было странно, потому что эти люди никогда не умеряют свой голос и не стесняются в выражениях, когда на дворе глубокая ночь и все спят. Бег замедлился, как показалось, у его дома, и он вдруг подумал, что они, вполне вероятно, пишут еще какую-то гадость на ограде. Однако дважды звякнула металлическая крышка почтовой щели на входной двери, и Шива догадался, что ночные гости что-то бросили в дом — что бы это ни было. Оставалось надеяться, что это не какая-нибудь мерзость. Опять раздался топот, хлопнула калитка. Однажды он таким же образом уже получал посылку, но не открыл ее, а по размеру, весу и запаху определил, что там чьи-то внутренности, возможно, куриные потроха.
Опять наподдали банку. По издаваемому ею грохоту, который разбудил Лили, можно было сказать: банку не просто наподдали, по ней сильно ударили ногой и перебросили ее на другую сторону улицы. Шива включил лампу у кровати. Хоть и объятый страхом, он все же обрадовался, что жена инстинктивно прижалась к нему, схватила за руку, заглянула в глаза.
— Что-то бросили в щель, — произнес он. — Я спущусь вниз.
— Не спускайся.
Банка продолжала грохотать, звук удалился, но все же был слышен. Они приоткрыли на ночь окно, и штора колыхалась.
— Дождемся утра, — сказал он. — Я не уйду, не беспокойся.
Шива выключил свет. Он ощутил, как напряжение медленно отпускает ее, и понял, что как только она успокоится, тут же заснет. Супруги лежали, слегка касаясь друг друга спинами, и Шива радовался, что Лили не отодвигается. Глубокая тишина, наступившая после грохота банки, проникла в комнату и наполнила ее покоем. Он воцарился и у Шивы в голове, он стал засыпать, погружаться в дрему, которая предваряла переход в бессознательное состояние.
Из дремы в бодрствование его резко выдернул запах. В первое мгновение он подумал, что запах идет от посылки. В некотором роде так и было.
По дому прокатился громкий треск, потом какое-то необъяснимое дребезжание. Шива выпрыгнул из кровати. Дым был настолько густым, что он закашлялся, начал задыхаться, стал судорожно хватать ртом воздух. Пробежав через комнату, он открыл дверь и увидел, что холл первого этажа объят огнем. Выпрыгивая вверх, мощные языки пламени, казалось, поедают дом.
Шива закричал, и его крик потонул в реве огня. Пламя уже подобралось к лестнице и пожирало перила. Сквозь дым он не смог разглядеть дверь гостиной, оставленную открытой, через которую уже прорвался огонь. Над горящей лестницей снопами поднимались вверх искры. Шива вернулся в спальню, плотно закрыл за собой дверь и обеими руками зажал рот.
Подвывая, вскрикивая, окликая Лили, он открыл окно, и в следующее мгновение вверх взмыл огромный язык пламени, вырвавшийся из окна первого этажа. Шиве опалило лицо, и он, отгораживаясь поднятыми руками, попятился, а в окно вползла длинная, извивающаяся, стреляющая искрами змея огня.
Плохо соображая, Шива вернулся к кровати и взял на руки рыдающую Лили.
Глава 19
Мрачная фотография сгоревшего дома, сообщение о вчерашнем пожаре и о поисках поджигателей напомнили Эдаму только о последней ночи в Отсемонде. Он вспомнил, как надеялся, что его собственный дом сгорит, и одновременно страшился этого. В той лачуге, стоявшей в ряду таких же лачуг, притиснутых друг к другу, на востоке Лондона жил какой-то индус с женой. Они оба погибли: мужчина умер, пытаясь спасти жену, она же прожила час или два после того, как «Скорая» доставила женщину в больницу. Преднамеренное преступление, совершенное расистами, сказал по телевизору один из полицейских. Эдам не расслышал фамилию погибшей пары и не стал читать о пожаре в газете.
Эдаму показалось, что ночью он слышал вой пожарных сирен. Но разве пожарным машинам разрешено включать сирены в такой поздний час? Он не знал. Возможно, Эдам все вообразил, точно так же, как десять лет назад в ту последнюю ночь вообразил звук шагов у дома, или они ему просто приснились.
Иногда Эдам думал, что именно тогда лишился способности крепко спать. С тех пор его сон стал легким, чутким. Шаги прошли под его окном, остановились, завернули за угол дома под Кентавровой комнатой, где спал Руфус, и направились к конюшне. Небо светлело, приближался рассвет. Кричали птицы — эти звуки нельзя было назвать пением.
Чего он боялся? Что выследили похитителей ребенка? Если так, тогда то, что он сделал, было полнейшим безрассудством. Однако Эдам не отдавал себе отчета в своих действиях; им овладел инстинкт самосохранения, этот инстинкт и вел его. Эдам сбежал вниз, в оружейную и снял со стены дробовик Хилберта. Затем зарядил ружье, прошел в столовую, осторожно приблизился к окну и спрятался за шторой.
Снаружи никого не было. Молодой человек вышел в холл и прислушался. Птицы уже вступили в общий хор, но теперь сад оглашало не весеннее пение, а осенний щебет. Других звуков не было. Он открыл парадную дверь и вышел с ружьем на изготовку. Эдам, наверное, помешался. А если бы снаружи оказалась полиция — кто еще мог искать Кэтрин Ремарк?
Отсемондо был сер и бесплоден в сером свете утра. От холодного, влажного воздуха бросало в дрожь, пахло застоялым дымом. Не опуская ружье, Эдам отправился к вчерашнему костру. Огонь погас, на полусгоревшей ветке покачивалась металлическая рама от люльки. Он вдруг понял, что вокруг стоит жуткая тишина, глубокая предрассветная тишина, характерная для сельской местности. Даже крики птиц не умаляли этого ощущения жути; казалось, они кричат где-то еще, на другом уровне восприятия.
Неужели эти шаги ему приснились? Вероятнее всего. У Эдама не было желания возвращаться в кровать, поэтому он прошел в оружейную и повалился в виндзорское кресло, а ружье поставил рядом с собой. Наверное, он задремал, потому что проснулся от пронизывающего холода, от которого не спасала старая охотничья куртка Хилберта. Эдам услышал, как по кухне ходит Вивьен и напевает. Возможно, она всегда пела по утрам. Просто раньше он был слишком далеко и не слышал. Девушка пела «Все преодолеем», [90]гимн сопротивления, и дух этого гимна, его самонадеянность и наивность взбесили его.
Эдам поднялся наверх. Зоси наконец проснулась. При виде него она издала какой-то невнятный звук и разрыдалась, прижимаясь к нему, всхлипывая ему в плечо. То, что произошло с ним за последние сутки, было странным и шокирующим. Эдам утратил свою любовь к ней. Любовь исчезла за одну ночь. Он-то думал, что его чувства вечны, глубоки, что они вносят смысл в его существование, превращают его и ее в единое целое, в две половинки, нашедшие друг друга и существующие в собственном мире, за пределами мира реального. Сутки назад Эдам хотел только одного: жить с Зоси в Отсемонде, вместе с нею после отъезда остальных блаженствовать в уединении. Зоси для него была олицетворением чувственности, он видел в ней богиню. Сейчас же Эдам с горечью понял, что держит в объятиях маленькую испуганную девочку, инфантильное создание, не очень умное и даже не очень привлекательное.
— Прекрати плакать, — сказал он. — Пожалуйста. Попытайся взять себя в руки.
Зоси всхлипнула, ее передернуло.
— Где Кэтрин?
— В нашей комнате. В другой комнате. Она будет жить там, ты, Зоси, должна оставить ее там. Послушай, мы сегодня должны увезти Кэтрин, мы должны спрятать ее где-нибудь. Пожалуйста, перестань… — Она в знак протеста опять расплакалась. — Зоси, она умерла. Ты знаешь, что она умерла. Она уже не малышка, ее здесь нет. Ты же не хочешь, чтобы тебя посадили в тюрьму, правда? Ты же не хочешь, чтобы нас всех посадили в тюрьму?
90
Гимн «We shall overcome» американского движения за права человека.