Теперь, стоя у распахнутого холодильника, он с иронией сказал дочке:

— Что вы пьете, девушка? Коньяк? Водку? Шампанское?

— Джин с тоником! — приказала Анна.

— Пожалуйста. Двойную?

Отец достал бутылку «Нарзана», открыл пробочником, который лежал наготове на холодильнике, и налил Анне полный стакан минеральной воды.

— И себе тоже! — сказала Анна.

— А как же! — Он налил и себе.

Они чокнулись, выпили. Отец занюхал воду кулаком, как водку. Анна рассмеялась, подошла к книжным полкам, достала с верхней второй том Большой Советской Энциклопедии, полистала и на 82-й странице нашла короткую заметку:

«БАРСКИЙ Дмитрий Игоревич (1903–1937),

сов. композитор, автор «Марша победителей» и др.

Лауреат Сталинской премии».

За эту Сталинскую премию Дмитрий Барский и был, конечно, удостоен двух строк в БСЭ, однако что-то — год смерти Барского, что ли? — задело Анну, зацепило ее внимание. Она сказала:

— Папа, ты знаешь «Марш победителей»?

— Конечно, знаю. А что?

— Спой.

— Зачем?

— Ну, спой, я прошу.

— «Мы — сталинская гвардия, мы конники Кремля…» — начал отец и прервал себя: — А зачем тебе?

— А какие еще песни Барского ты знаешь?

— Ах вот ты зачем! Ну, мы и тогда не очень разбирались, что Барский написал, что Дунаевский, а что Соловьев-Седой. Они все такое писали. А мы пели. — И он снова запел: — «Эх, хорошо в стране советской жить! Эх, хорошо страной любимым быть!»

— Подожди! — перебила Анна. — А кто пел тогда эти песни?

— Да все пели! Я ж тебе говорю — вся страна!

— Нет, я не это имею в виду! Кто их исполнял, какие певцы? Они живы?

— А хрен их знает! Сталин же потом пересажал всех! Козина, Русланову, даже жену Буденного певицу Михайлову!

— Но кто-то остался жив?

— Не знаю. Леонид Кащенко жив, кажется. Я его недавно по радио слышал. А на хрена тебе?

— А Кащенко пел эти песни?

— Конечно! Кащенко был первым певцом тогда! Как Кобзон сегодня! А на хрена тебе?

— Не знаю… — задумчиво сказала Анна. — Еще не знаю…

37

Зачем он сюда приехал? Что он ищет в этих помпезных и пустынных залах Шереметевского дворца, где когда-то были сытые, до икоты, пиры, где Петр резал бороды боярам и, приучая к западной кухне, насильно вливал им в глотки уксус; где между супом и кулебякой он мог прилюдно трахнуть боярыню, отхлестать по щекам дочку своего вице-канцлера Шафирова и дубиной избить писателя Татищева?

Нет и следа тех обильных и грязных столов, уставленных жареными перепелами, соловьиными языками, журавлями с яблоками, фазанами в вине, кабаньими окороками и штофами сибирской водки… И тех породистых длинноногих и узкомордых гончих собак, которые спали на этих вощеных паркетных полах… И тех крепостных музыкантов, которые тут играли в музыкальной гостиной… И тех украшенных атласными лентами и бриллиантовыми подвесками вельмож, бояр и маршалов в жабо и голландских камзолах, которые тут пировали… И тех женщин в пышных кринолинах, тугих корсетах и вшивых париках, с которыми блудила тут эта знать…

Только их подправленные угодливыми живописцами портреты в тяжелых золоченых рамах, да роскошные натюрморты, да профильный лик Петра, косящий бешеным, с красными прожилками, глазом, смотрят со стен. Да начищенная до блеска золотая и серебряная посуда, с которой ели и в которую плевали, чинно расставлена в тяжелых, резных, красного дерева шкафах. Да бархатные камзолы, да золоченые шпаги…

Рубинчик медленно шел из залы в залу, всматривался в висевшие на стенах женские портреты, отыскивая в них сходство с теми русскими женщинами, которых он искал и нашел в России с тех пор, как семнадцать лет назад на берегу древнего Итиля судьба подарила ему чудо первого соития с истинно русской дивой. Он чувствовал себя так, словно принимал прощальный парад этих див и их юных прабабушек, и легкий звон в затылке подтверждал это ощущение. Вот Таня из Якутии… вот стюардесса Наташа… вот Катя из Хабаровска… Марина из Норильска… Господи, а вот тот гэбэшник, который летел с ним из Мирного! Нет, действительно, просто одно лицо! Кто же это? Впрочем, к черту, к черту этих бояр, петровских маршалов и баронов! Он пришел сюда, чтобы встретить ту девушку из очереди за персиками — просто посмотреть на нее, ему ничего от нее не нужно, только увидеть ее. Господи, все эти бабы в париках и кринолинах не стоят и мизинца этой девушки-ребенка! Как она сказала ему? «Простите нас!»

Он простил. Боже мой, Барух Ата Адонай, он давно, еще на волжском берегу все простил этой стране. За то безумное, блаженное, вне возможностей речевого описания соитие с юной Анечкой Крыловой, и за все последующие плотские дары этой страны он простил ей и государственную процентную норму, и плебейский антисемитизм ее простонародья. Разве не правы русские мужики, когда бьют нас до крови, и гонят из своей страны, и передают сыновьям своим свою бессильную к нам ненависть, если со времен похода Песаха на Киев и вот уже ровно десять веков мы у них отнимаем их самых красивых, самых юных и самых сладких женщин?

Но ее нет. Какие-то экскурсоводы повели по залам первые группы туристов, негромко талдыча им хрестоматийные фразы о стремлении Петра «служить российской славе» и «в Европу прорубить окно». Рубинчик не мог слушать эту баланду. Он вышел в парк. Как замечательно, как волшебно было бы встретить ту девушку именно здесь, в пустынной аллее у Петровского павильона «Грот» или у этого розового «Голландского домика» в лесу над озером! Но нет ее, и тут ее нет…

Такой прекрасный, такой золотой день, с резными тенями от дубовой листвы на теплом песке аллей, с интимными, как на картинах Коро, беседками, с чистым, прозрачным воздухом, с парящими над мраморными статуями белыми бабочками, с дальней кукушкой и близким дятлом — такой волшебный день пропадает! Сколько таких дней осталось до его отъезда? Черт возьми, он жил в этой стране, не считая ни дней, ни лет, жил, полагая свою жизнь тут вечной и безмерной. И вдруг… Как быстро, как стремительно проходят эти последние, считанные дни! И даже неизвестно, сколько их осталось! Если дадут разрешение уехать, то на сборы положено десять дней. И — все! И дальше — тьма, неизвестность, суровые джунгли капитализма. И — нет России, не будет, не будет ни-ког-да! Этих звонких берез, этого воздуха, этой ленивой солнечной пыльцы над ручьем, этих полутемных беседок, стука этого красноголового дятла и той незримой и сладкой кукушки где-то вдали.

Где же та девушка? Она же спасла его, буквально спасла от ареста! Если бы в то персиковое утро он не повез ее сюда, в Кусково, а поехал, как собирался, к Инессе Бродник, его замели бы вмеcте со всеми, кто был тогда у Инессы. Всех, всех отказников и «активистов-сионистов» взяли в ту ночь и в то утро и, по сведениям радио «Свобода», вывезли из Москвы. Хлебные фургоны — неужели именно в тех фургонах, которые он встретил в то утро на шоссе Энтузиастов, везли Инессу Бродник, Ефима Герцианова, Илью Карбовского?

Нет ее! Ни в Шереметевском дворце, ни в Петровском «Гроте», ни в «Оранжерее». Нет ее, и он даже не знает ее имени, чтобы опросить…

Рубинчик, вздохнув, направился к выходу.

— Уже? — сказал ему старик вахтер. — Нагулялси?

— Ага…

— Закурить не будет?

— Бросил. Третью неделю, — вздохнул Рубинчик. — А то бы и сам закурил.

— Все так говорят, — сказал старик. — А сами на табак жидятся.

Но Рубинчик и это «жидятся» пропустил мимо ушей.

— Между прочим, — сказал он старику, — я третьего дня девушку сюда подвозил, студентку, она тут на практике. Может, помните?

— Тут до хрена с девушками приезжают, всех не упомнишь! — ответил вахтер.

— Тоже правда. Счастливо оставаться.

— Бывай, некурящий!

Рубинчик вышел из чугунных ворот, сел в свой «Москвич» и — увидел ее: она вышла из подошедшего автобуса и — обрадованная — стояла и смотрела на него через дорогу.