Папа сердито читает открытку.
— Одевайся, Тарас, — говорит папа.
— В кино? — допытывается Тарасик.
— Какое там кино? — отвечает папа. — А впрочем, может, и в кино поспеем. Только сначала придется хинину хлебнуть.
Они идут по улице, молчат, «Какого такого хинину?» — думает Тарасик.
…Куда девают снежинки? Вот те, что падают ночью? — думает он. Их, наверное, увозят в лес. Здравствуй, снег, говорит лесной снег городскому. И схватятся оба снега радоваться, блестеть и подмигивать, вот как сейчас подмигивают огоньки в сугробе. Но видят это одни только зайцы. И серые волки.
Широкая улица, залитая светом, бежит вперед, как белый коридор. Солнце отражается в замке от портфеля. Оно светит в окошко булочной. За окошком хлебцы, только не настоящие, а деревянные.
Широкая улица вся в свету. Вместе с воробышком солнце тихо сидит на трамвайном проводе. Солнце на папиных башмаках. И папа внимательно разглядывает свои башмаки.
Большущий дом, к которому подходят Тарасик и папа, тоже весь залит светом.
«А, здор?во! — говорит старый дом. — Гляди, Тарасик, я весь в пятнах. Вот это пятно — человек. Это — облако. А это — старая дедушкина качалка».
Но папа не видит старого дома. Он знай глядит на свои башмаки.
Папа снимает пальто, раздевает Тарасика и, крепко сжав его руку, поднимается вверх по широкой лестнице.
— Стой тут! — сердито говорит папа. — Я сейчас. И чтоб было тихо. Ясно? Будь хоть раз человеком — понял?
— Иди, — говорит Тарасик. — Я человек.
Папа идет к двери, крупно ступая всей подошвой, а шаги у него бесшумные. Как у кошки. Лицо у папы такое, будто он проглотил куриную кость. Дверь за ним захлопывается. Тарасик стоит один в большой новой комнате. Против него какая-то женщина, перед нею пишущая машинка… Машина в свету. Волосы тетеньки тоже в свету. Она раскрывает сумку, но не такую, как мамина, а большую, и мажет себе рот. Тетенька похожа на клоуна — нос белый, а губы красные.
— Роднуля! — говорит тетенька и выпячивает вперед большие красные губы. — Ла-апушка! — говорит тетя.
Тарасик молчит.
— Как тебя зовут?
Тарасик молчит.
— А ты любишь папу? — говорит тетя.
Молчание.
— А маму? Ты немой? Ты чей?
— Кошкин, — говорит Тарасик.
— Кошкин! Прелестно! Какой остроумный мальчик! Николай Степанович, — обращается она к дяденьке, который входит с портфелем, — не правда ли, в этом мальчике что-то есть? Взгляд, улыбка. Бедные девушки! Что будут делать бедные девушки!
— То, что они всегда делают, — влюбляться! — отвечает Николай Степанович.
Тетенька раскрывает сумку и опять мажет себе рот.
— Как тебя зовут? — спрашивает Николай Степанович и присаживается на корточки.
— Папу люблю и маму люблю, — говорит Тарасик, чтобы сразу отделаться.
Нехорошо на душе у Тарасика. Ему даже не очень хочется потрогать тетенькину машинку, побежать в коридор, влезть на подоконник. Он хочет к папе. Тарасик тихо подходит к двери, рывком открывает ее и слышит:
— Согласитесь, что это все-таки недопустимо, товарищ Искра… Отсутствие воли. Собранности. Если хотите — просто разгильдяйство, разболтанность.
Посредине комнаты стоит папа. Против папы — дяденька. Незнакомый, а глаза у него рыжие. Голос у него ледяной, и Тарасик вдруг понимает, что дяденька ругает папу. И подумать только — папу! И папа молчит. Папа, который и сам кого хочешь изругает; папа, который самому милиционеру сказал: «Проспись, брат»; папа, который даже дедушки не боится. Папу, папу! Папу, который кричит: «Давай действуй, Тарас!»
Тарасик останавливается на пороге, потом тихонько подходит к отцу и твердо берет его за руку. И тут свершается чудо: человек, который ругался, вдруг улыбается. Зубы белые, а один — золотой. Вот бы Тарасику такой распрекрасный золотой зуб! Но сейчас ему не до того. Все крепче и крепче сжимает Тарасик папину руку. Ему горько и стыдно, он сам не знает почему.
— Искра? — спрашивает дяденька с золотым зубом. — На подмогу? Искры — они сила. Поди-ка, Искра, ко мне. Поди сюда.
— Вот, — говорит Тарасик и протягивает в ответ два пальца.
— Тарас, — говорит папа не своим голосом.
— Это что, клятва?.. Поручительство? — задумчиво спрашивает декан.
— Тарас! — свирепо говорит папа. — Я за него больше не отвечаю, он теперь в детском саду. Кто тебя научил?
— Мама! — объясняет Тарасик. — А еще надо говорить — на, выкуси!
— Ах, это кукиш! — догадывается декан. — Мне это просто в голову не пришло.
Он садится в свое кресло и громко смеется. Тарасик знает, что дяденька хочет остановиться, но не может. Он смеется до слез, а золотой зуб во рту красиво блестит.
— Я исправлюсь, Искра, — вдруг говорит декан. — Я тебе обещаю: в этом прекрасном мире опять будет полный порядок. Доверяешь?
— Ладно, — вежливо говорит Тарасик.
— Дай руку, — говорит Тарасику декан. — Ну вот, ты меня простил. Я спокоен… Все?.. Как будто бы договорились? — переводит он на папу смеющиеся глаза.
— Договорились, — сухо отвечает папа.
И вот они опять на снежной солнечной улице. Но на этот раз папа несет Тарасика на руках. Так близко Тарасик видит папины глаза, в которые ударяет солнце!
О чем думает лапа? Папа у Тарасика неразговорный. Он думает словами, которые никогда бы не сумел сказать. «Мой сын», — так думает папа. «Моя опора», — так думает (папа. «Моя защита, моя честь», — думает папа.
Папа Тарасика неразговорный. Он никогда не скажет этих слов. Они — не его слова. Но это слова его сердца.
…И папа клянется себе, что сегодня же ночью после работы непременно навестит дедушку.
Глава восьмая
Спит город. Спят его набережные и тротуары. Тихо на Красной площади. Лунный свет освещает зубчатые стены Кремля. Изредка проезжает по уснувшим улицам легковичка. Не видно автобусов и троллейбусов. И они спать пошли — в свою спальню, в свой парк.
Троллейбус закрыл единственный глаз и дремлет. Ему снятся сны. Ему снится, что он дребезжит на улицах города. Он слышит голос кондукторши: «Переулок Лазовского, следующая Аэропорт!»
И другое снится ему: то очаровательное, чего не расскажешь, а разве только увидишь во сне. Мелькание жизни за стеклами, вечно куда-то спешащие москвичи. Они сливаются в длиннющую вереницу, в толпу, и у каждого в этой толпе своя забота, смекает во сне троллейбус, своя радость, горе, своя любовь.
…Автобусу снятся длинные снежные мостовые на окраине города. Ему снятся набережные и реки, скованные льдом. Его погасший глазок мигает во сне от окрика школьника: «Ванятка, Ванятка, догоняй!»
Душно автобусу в автобусном парке, переполненном запахами бензина. Ему охота обратно на волю, на Болотную улицу, к Замоскворецкому мосту.
Спит метро, погасла его рубиновая буква — большое «М». Для одних это просто буква. Для других — «мама». А иным кажется, будто это начало любимого имени — к примеру: Митя или, скажем, Матвей.
Спят окошки на всех городских улицах. Погасла неровная россыпь их огоньков. Спит булочная, спит зеленная, спит магазин «Детский мир». Спят деревья. В тишине ночи они дышат глубоко и ровно. Дремлет под снегом городская земля. Отдыхает. Она устала. Копит силы, чтобы вытолкнуть весною травинку — короткую, приметную только для человека маленького роста.
Спит глубоко, спит сладко и заколдованно та городская даль, где город мягко сольется с пригородом, где, ежели прошагать километра два, завиднеется первый тощий лесок.
Свет редкого фонаря не может здесь заглушить свет луны и не спорит с ней. Волшебно, ярко и ясно сияет тут не вытоптанный прохожими, не выметенный дворниками снег.
Широки площади, велики улицы, длинны их нескончаемые дороги. Малы переулки. Город затих. Четко слышится в тишине шум колес одинокой машины и шаг прохожего.
Город проснется рано. Ему некогда спать, В шесть часов зазвенит трамвай, зажгутся в домах окошки, одно за другим, одно за другим.
Но есть на свете такие окна, которые никогда не спят. Это окна наших заводов.