Никто не поймет и не посочувствует!
— Ну что ж, — говорит она, улыбаясь и перечитывая приказ, — я человек случайный, не моряк — практикантка, сегодня тут, а завтра на берегу. Ну выговор, ну ладно. Главное то, что Минутка восстановлен в глазах капитана. Что его оценили. Что он герой!
И опять за мамиными плечами слышится тихий смех:
— Восстановлен?.. От скажет тоже!.. Не знает нашего капитана, так уж лучше б молчала… Одной рукой гладит, а другой рукой бьет. Хоть герой, хоть разгерой, а если взъестся на человека, не будет ему дороги на судне. Пожалуй что, самому впору списаться на берег.
Мама оглядывается. Это сказала дневальная.
— Неправда! — шепотом отвечает она. — Не может этого быть.
Но дневальная не отводит глаз, зло и твердо глядит она в смятенные глаза мамы.
— А тебе-то, Соня, какая печаль? Ты же тут человек случайный, сама только что сказала?!
Матросы, почесывая затылки и усмехаясь, медленно отходят от стенда. Им нет дела до бабьих ссор, споров, дрязг.
…Ссора?..
А так ли?.. Ведь она и вправду ничего до сих пор не знает не только о судовых законах, но и о тех больших и малых приметах, которые азбука для любого матроса на корабле. Может, дневальная тот единственный человек, который сказал ей правду?
Тревога, которая своей болью сродни угрызениям совести, захлестывает маму Тарасика.
Не позволяя себе задуматься, она бежит в каюту, выдергивает из тетради листки. Она пишет письмо капитану: пишет его безоглядно, взахлеб:
«Разумеется, я пока ничего не знаю на танкере… А хотела знать… первая практика… курсовая…
Обиды?! Какая малость!.. Вы, должно быть, ни разу не испытали чувства своей, пусть хоть и невольной, вины перед человеком!
Прошу Вас, очень прошу, снимите это с меня! Я не могу, чтобы по моей вине пострадал человек. Если он и совершил тогда оплошность, так только из-за меня… А сейчас он рисковал собой… спас человека… в каждом из нас со школы воспитано чувство уважения к доблести, мужеству, подвигу…
А если Вы не сочтете возможным ответить мне на письмо, так прошу Вас, хоть слово скажите: «нет». Это будет означать, что я введена в заблуждение и что моя тревога глупа и нелепа… Я успокоюсь. Я пойму… Но должна я услышать это только от Вас…»
Вот так примерно писала мама.
Кому доверить письмо? Она доверит его матросу Королеву.
— …Ну?! — спросила мама, когда Королев вернулся от капитана.
— Ответа не будет.
— Врешь?!
— Не вру. Он, ну, ясное дело, того… прочел… А сказать велел: «Намекни своей Искре, что у капитана тоже есть нервы».
«Нервы! — думает мама и бродит по судну. — У всех всю жизнь — нервы: у Богдана, Тарасика и Тараса Тарасовича. Единственный человек без нервов — я. Я не имею права даже на огорчение», — так думает мама, мимоходом заглядывая в курилку, но вовремя вспоминает, что и там над ней будут смеяться.
…Нервы… Нервы… И она идет дальше, заходит на кухню. У плиты, в которую повариха подкладывает дрова, сидит корабельный котенок Кузьма Кузьмич. Свет от плиты ложится на белые усики Кузьмича. Он поет…
Да что это он такое поет?!
— Не-еррррррррррвы! Не-ерррррвы!
Ах, вот оно что! На судне хозяин — капитан. А всякий хороший кот обязан все повторять за своим хозяином.
— …Не-р-р-р-рвы! Не-р-р-р-рвы!
Старая песня.
И вот уже мама в коридоре, там, где каюты штурманов.
Ей грустно. Что-то более серьезное, чем обида, ведет ее к этим дверям. В коридоре полутемно. Светится под потолком тускловатая лампа. И вдруг в ярком, ярчайшем свету вспыхивает дверная табличка: «Третий помощник капитана».
…Что осветило эту табличку?
Мама стоит и жмется к стене коридора. Подняла, опустила руку. Опять подняла и опять опустила.
И вот, постучав и не дождавшись ответа, разом, как бросаются в воду, она переступает порог каюты.
Он лежит на койке и, томный, держит в руках гитару, перевязанную розовым бантом. Рядом с ним у койки — хрустальная ваза, в ней — апельсины. Не иначе, как нанесли товарищи. Когда она входит, глаза его расширяются, в них вспыхивает насмешливый и счастливый огонь. Ага, пришла! Не мытьем, так катаньем!
Он протягивает ей навстречу томную, усталую руку, рука повисает над гитарой, над ее розовым бантом.
«Нет, ну как мне все это вынести? — думает мама Тарасика. — Надо вынести!..»
Она поднимает глаза и прямо, твердо встречает взгляд молодого штурмана. Глаза у нее полны слез, губы дрожат.
— Вот что, Георгий, будем друзьями. Хочешь?
— Чего? — говорит Минутка, и что-то тихо клокочет в горле героя. Не выдержав, он принимается хохотать, глядя в ее лицо, в ее растерянные, широко открытые глаза.
— Ты чудесный человек, Георгий, — говорит мама. — Я знаю. И если у тебя из-за меня неприятности… Знай, я тебя уважаю. Не жалею, а уважаю, очень уважаю. Я… я…
Жорж опять говорит:
— Чего? — И вдруг понимает. Глаза его становятся серьезными, рука опускается, падает, и ей вторит густое рокотанье гитары.
«Родная моя, милая ты моя, да откуда ты такая взялась? Да откуда ты прилетела? Разве такое есть на свете?»
Лицо его, забывшее о себе, выражает удивление и нежность.
Она садится рядом и смело берет его руку в свою.
— Ладно. Добивай, режь! С чем пришла! К кому! Ладно, ладно… Давай дружить, а там поглядим, ангел мой.
— Нет, — говорит мама, — чего ж тут глядеть. Уж если мы друзья, я тебе все доверю, то, чего здесь никто не знает. Потому что кому ж это интересно, а?
Ласково, вишнево глядят на нее от угла, между стеной и подушкой, расширенные, блестящие, чуть влажные глаза штурмана… Нет-нет — чуть косые глаза Тарасика.
Тарасик — всюду. Многому ее научил Тарасик.
Вечер. Двери радиорубки открыты настежь.
У стола сидят матрос Королев и радист.
— Ну?! — допрашивает радист.
— Видел, видел собственными глазами! — захлебываясь, рассказывает Королев. — Она ка-ак крикнет: «Несправедливо!» — и ну бежать. И прямо к Жоркиной двери.
— Создадим обстановочку? — предлагает радист.
— Действуй давай, — соглашается Королев.
И радиорепродукторы танкера начинают петь:
Запущенная на звук наибольшей громкости, ария Гремина оглушает четвертого помощника капитана, который вышел сегодня на вахту вместо больного Минутки.
И музыка будит уснувших дельфинов.
А танкер идет вперед. Все вперед. Он не дает себя убаюкать — ему не до музыки.
В каюте, у раскрытых дверей, сидит, приподняв тяжелую голову, капитан Боголюбов и прислушивается к равномерному биению сердца своего судна. Он слышит биение этого сердца сквозь любые гулы и грохоты.
Оглянулся. Встал. Подошел раскачиваясь к иллюминатору.
Там ясно. И звездно. Но что-то говорит его старым глазам, что на море скоро лягут туманы.
Их не долго ждать. Нынче ночью они обхватят кольцом танкер. Танкер пойдет вперед, давая гудки об опасности.
«Осторожне-е-е! Это — я. Я — в море. Встречное судно, гляди — не столкнись со мной».
Глава десятая
Танкер пробивал себе дорогу сквозь белую темноту. Время (ночь) отбивалось глухо и страшно его протяжными гудками. Они были похожи на свистящее дыхание человека, которому трудно шагать.
«Иду! — как будто бы говорил танкер своим захлебывающимся дыханием. — Иду. Иду». В кают-компании крутит картину киномеханик. Моет на кухне посуду дневальная, стирает в прачечной белье прачка. Ребята читают книжки в красном уголке. А кто-то, может, пишет домой письмо своей мамаше или невесте. Сидит в каюте, подперев рукой щеку, вздыхает и покусывает карандаш.
«…Тут, понимаешь, Надежда, пацанка одна на танкере появилась. Ничего себе, симпатичная. Молодая. Ходит по палубам и каблучками стучит.