Окно почтамта, оно ведь тоже окошко… Может быть, поэтому мама Тарасика возвратилась к нему.

— Нет ли у вас для меня письма?..

— Корреспонденцию до востребования выдаем до шести часов.

— Дорогая!.. Я приезжая. С танкера. Я проездом… Вот хоть его спросите!.. У меня… сынок…

— Тарас? — сказала старая женщина так уверенно, как будто прочла его имя в маминых расширившихся от удивления глазах.

— Тарасик. Точно. Откуда вы знаете?

— Вы Софья?.. Вам телеграмма.

— Мне? Нет, нет… Вы ошиблись. Я не давала этого адреса. Товарищ стармех, скажите ей, что она ошиблась!..

— Соня, бросьте. Не будьте ребенком. Давайте телеграмму сюда… — говорит стармех. — Вот так. Сейчас распечатаем… Успокойтесь, Соня!..

— Читайте.

— «Выезжай София Тарас помирает», — прочел стармех.

Не выпала из рук телеграмма. Не упала на пол мама Тарасика. Она молчала, и на почте сделалось до того тихо, что стало отчетливо слышно в большой тишине тонкое и дальнее треньканье, похожее на перезвон трамвая.

Потом звон трамвая заглушил отчаянный крик.

Задребезжали стены, выбежала из-за окошка телеграфистка.

Мама Тарасика стояла посреди почты на несгибающихся ногах. Ей мешал крик. Он заглушал звон.

— Тара-а-асик!

Она позвала Тарасика. И он встал перед ней, пробежав девять суток пути, которые разделяли их.

Тарасик говорил: «Мама».

И она сказала: «Тарасик».

Он не знал, что она кричит. Не знал, где она. Он был мал.

Мертвый стучался он в двери и спрашивал: «Мамочка, а зачем здесь садик, а ничего не растет?» (про окошко подвала, окруженное жердочками). «Мамочка, а зачем лилипунтики?» (про человечка в цирке). «Мамочка, а что за такое фамилие — Фортунатов?»

Мертвый бежал он среди живых. Мертвый! Для мертвых нет расстояний.

«Мамочка, что это?»

«Это — смерть», — объясняла она, как объясняла когда-то, что значит собака, травинка, ягода.

Он не хотел умирать. Он ей жаловался, он спрашивал:

«Мамочка, смерть это значит нету меня?»

«Да, да, — разъясняла мама, покачивая головой. — Тебя — нет».

«Я есть. Мама-а!.. Мамочка!..»

Он бежал к ней сквозь океаны вечный и маленький, в коротком желтом пальтишке. Он плакал. Он не хотел, чтобы «смерть». Он хотел чернильницу, кошку, качалку, кремушки…

— Тара-а-асик!

Голова мамы, опрокинувшись, скользнула по чужому темному рукаву. Ее щека оцарапалась о золотые нашивки.

Чужое лицо, содрогнувшись от жалости, разъяснило ей, что значило слово «смерть».

Из страдания, как в окне, озарившемся неожиданным светом, вдруг показался Тарасик.

Положив толстую ножку на толстую ножку, он сидел на ступеньках дедушкиного крыльца и глядел вперед глазами, полными любопытства. Он глядел на протянутую ручонку, в которой держал хорошенькие дальневосточные кремушки. Камешки-кремушки. Дальневосточные, настоящие.

И опрокинулись мама Тарасика и мертвый Тарасик на руки чужого человека. Его руки их подхватили и, не уклонившись, не дрогнув, добро и твердо понесли навстречу страшному слову «смерть».

Глава тринадцатая

«Танкер «Леонид Савельев». Капитану Боголюбову.

Владивосток Пароходство Морфлота сегодня шестнадцать ноль-ноль поступила телеграмма имя практикантки Искры Софьи тчк Радируем содержание телеграммы двоеточие София выезжай Тарас помирает тчк Случае товарищ Искра не находится более на борту вашего танкера прошу разыскать ее Петропавловске тчк Телеграмма разослана Пароходством Петропавловск главпочтамт востребования запятая Петропавловск гостиница Интурист запятая Петропавловск корреспонденту Комсомольская правда тчк Прошу рапортовать Пароходство мне принятых вами мерах отправки товарища Искры Москву самолетом.

Черных».

* * *

— Пацан!.. Мировой… Вот эдакий — толстощекенький… Сидит на плечах у батьки. Она мне карточку показывает и говорит: «Ты на меня, пожалуйста, не сердись, у меня — семья. Я его люблю. Понимаешь?» А я: «Да как не понять!.. Вопрос, по-моему, очень ясный…» — «Нет, говорит, ты еще не дорос, чтобы понимать любовь… Его Богданом зовут. Он — электрик». Вот какая история, ребята…

«А сын у меня, — рассказывает, — до того культурный!.. И есть, конечно, в нашей семье свои огорчения: отец над ним не работает. Не дорос…

Жора, дорогой! Ты о себе худого не думай. Прошу тебя… Мне это было бы очень больно. Ты — красивый и храбрый. Может, даже красивей моего Богдана. Кто ж от тебя откажется?»

И действительно, мировецкий пацан, ребята, Тарасик… В большущей меховой шапке…

Так говорил Минутка и бегал по танкеру. Он заглядывал людям в глаза, будто хотел в них вычитать: нет ли какой вины его, Георгия Минутки, в том горе, которое свалилось вдруг на маму Тарасика.

Так и не вычитал. Ушел в каюту, вынул из шкафа большую бутылку с белым лекарством, выпил стакан.

Упал на койку. И вдруг ни с того ни с сего он разодрал на себе рубашку.

Минутка был одесситом. Одесситы часто рвут на себе рубашки. Чудной народ.

Глава четырнадцатая

Все, кто был в этот вечер свободен от вахт, поднялись на палубу для того, чтобы проводить маму.

Она шла по узкому коридору расступающихся перед ней людей.

Шла, по-птичьи наклонив голову, странная и прямая на своих несгибающихся ногах.

Выбежала вперед дневальная и загородила маме дорогу.

— Шарф, — сказала она. — Соня, а Соня, слышишь?.. Давай завяжу получше, а то потеряешь.

— Тише! — ответил вместо мамы стармех (он нес за ней чемодан, плащ и ботики, которые почему-то забыли упаковать).

Сделалось тихо. В шуршащей тишине моря стало еще отчетливей слышно, как хлопают о доски палубы тяжелые ноги мамы.

Капитан закашлял. Потом, как будто что-то надумавши, медленно снял фуражку.

В желтом свете палубного огня тускло блеснул золотой околышек. Ветер начал перебирать седоватые волосы капитана.

И сейчас же вслед за своим капитаном сняли фуражки и бескозырки все моряки.

Мама Тарасика была мамой. А они — ученик морского училища, старый боцман и седой капитан — чьими-нибудь сыновьями.

Эпилог

Серебряное слово. Тарасик - i_014.png

Вечер. Снова вечер. В городе он не такой, как в поле или в лесу. В лесу и в поле темно, тихо. А в городе светло. Здесь всегда светло, даже ночью. По мостовым проезжают машины. Свет их круглых выпуклых глаз освещает путь впереди. На перекрестках горят семафоры. А на тротуаре зажигаются один за другим фонари. И светится каждый городской дом в этот вечерний час, — зажглись не только его окошки, зажглись парадные в старых и новых домах.

Высоко, на четвертом этаже красивого нового дома, горит еще не разбитая и не вывинченная мальчишками лампа.

Мама Тарасика толкает входную дверь, останавливается на пороге… Потом бросает чемодан и бежит вверх. Ее ноги не гнутся, не слушаются ее. Она падает. Встает и опять бежит.

Если б открылись двери на какой-нибудь из лестничных площадок, люди, пожалуй что, не признали бы мамы Тарасика. Она растрепана. На левой щеке кровоподтек. Мама не помнит, где и когда зашиблась, она не знает, что у нее кровоподтек на щеке. Рот мамы искривился, — кажется, будто она улыбается.

Улыбаясь странной и страшной улыбкой, она протягивает руку к звонку.

Звонок. В коридоре слышится чей-то шаг. Шаг коротких ножек. Человек за дверью торопится.

Шажки замирают. Они — у дверей.

— Скорее! — говорит мама. — Скорее! — кричит она.

И за дверью ей отвечают:

— Ма-ама!..

Они по обе стороны этой двери. Он тянется к замку. Она слышит его дыхание.

Дверь распахивается. Не мигая, молча глядят они друг другу в глаза.

— Тара-асик!

— Мамочка-а!

Она падает, бьется на лестничной площадке. Она плачет, ощупывает Тарасика, глядит на него, прижимает его к себе.