«Находка хочет ставить вне очереди суда пришедшие позже меня тчк Прошу вашего указания соблюдения очередности тчк В следующий раз постараюсь вас не беспокоить тчк Выпью на ты с начальником порта.

Боголюбов».

Когда он сердится, лицо у него багровое, тяжелое, а словечки такие: «помощнички!», «антимония!», «мало вас в детстве пороли!»

18 ноября.

Моя память — это бутылка, в которую я запечатаю все, что увидела и услыхала здесь, на корабле. Все, что я услышала и увидела тут, станет плавать в запечатанной бутылке по волнам, как джин в сказке из «Тысячи и одной ночи». Но когда-нибудь джин выскочит из бутылки, и тогда я, может быть, напишу что-нибудь замечательное.

20 ноября.

А все-таки мне здесь иногда до того трудно бывает. Вот садимся за стол в кают-компании, и капитан заводит такую игру, чтобы меня дразнить:

— Плаваете?.. Ага. Ну что ж. Терпеть обязан. Не выбирал. Приказ Пароходства. Я человек маленький: всего лишь капитан!.. Чуть журналист или писатель, извиняюсь, конечно, или писака, давай к Боголюбову… Стерпит… Пере-е-евидали мы вашего брата! А может, они у капитана вот где сидят?.. — Хлопает себя по затылку… — Писа-а-а-ате-ли!.. Писа-а-атели!.. А между прочим, все врут. А? Не так? Нет на сегодняшний день у нас Горького.

(Хохот. Всеобщий.)

Сперва я старалась возражать, сердилась и кипятилась. А потом бросила. Но нельзя сказать, чтоб это меня ободряло. Врать не буду, не ободряет.

21 ноября.

Я тут в ответе за все грехи журналистов и даже писателей, за то, что кто-то когда-то выкрасил в голубую краску какой-то забор, за то, что кто-то отрывается от жизни, за то, что кто-то халтурит или бросает свою жену.

22 ноября.

Сегодня стажер Саша сказал: «Храбрость — это сердце и тельняшка моряка. Она всегда должна быть при нем». Здорово сказано».

Перелистав свою записную книжку, мама нахмурилась и сделала новую запись: «Стыдно! Товарищи моряки с виду такие хорошие ребята, и вдруг — флирт. Неужели я подала повод?»

— Разрешите? — раздался вдруг за дверью каюты голос боцмана.

Но мама не успела ему разрешить, он просто вошел, не дожидаясь ответа.

— Ага!.. Обрабатываете? — осклабившись и подмигнув ей своим единственным глазом, спросил боцман. — В час добрый, как говорится… А если ребята смеются, так это ж по несознательности. Молодость. Пустота в голове!

— Да что вы?! Я письма домой пишу. Скучаю сильно, — нисколько не потерявшись, ответила мама.

— Ага, Ну что ж… Опять в час добрый, как говорится… Ну, а насчет тоски, так это, значит, такая у вас планета, чтобы скучать. Море. Ясно — не берег. Не какой-нибудь там фешенебельный, при папочке с мамочкой, ресторан. Привыкнете… А все ж таки вы должны сознаться, Соня, что у нас красота!..

— Сознаюсь, — с готовностью ответила мама.

— Так вот… Того… Вы просили, когда ребята пойдут драить танки, чтоб я намекнул…

— Спасибо, товарищ боцман! — сказала мама. Быстро сунула тетрадку за пазуху и крепко, растроганно, изо всей силы пожала боцману руку.

Глава шестая

Как же так?! Ведь это они, они вчера после ужина играли на балалайках?.. От горячего душа у них блестели носы, как чисто вымытые кастрюли. Перед их лицами, насвистывая и раскачиваясь, размахивал руками старший механик — руководитель балалаечного оркестра.

Свети-и-ит ме-есяц,
Све-етит ясный! —

пели матросы.

— Сначала! — вздыхая, говорит стармех. — Петров, ты чего?.. Это ж месяц — не лапоть! Погляди-ка на месяц!.. Нежней давай… Поняли, матросы?.. Внимание! Начали.

На них были апашки всех цветов. (Они понавезли их из Сингапура). Их ноги были обуты в голубые, оранжевые и зеленые тапки.

Мама сказала:

— Ох и до чего же вы все разоделись, ребята!

Электрик, человек малюсенького роста, снисходительно ответил ей:

— Моряки, Соня, всегда любили культурненько одеваться. На гражданке мы тоже культурненько одевались. Как сегодня помню: иду я, бывало, вечером в сад. На мне брюки шелк-полотно, соломенная шляпа, а в руках — тросточка… В таком виде, ясное дело, иду на танцы. Все ждут: «Идет Артур!» На гражданке, Соня, меня звали исключительно Артуром.

— Это по какому такому случаю? — удивилась мама.

— Да вы его больше слушайте, ангел, — потеряв терпение, вмешался двадцатилетний рыжий радист. — И никогда его Артуром не называли. Его Пашей зовут… Силен заливать! Думает, если человек с берега, так уши развесит!..

Но это было вчера.

А сегодня мама Тарасика тихонько стояла поодаль, на палубе танкера, и глядела на них блестящими, внимательными глазами.

Они работали. Не замечали ее и не хвастались.

Над палубой взвивались клубы желтого дыма. Дым полз тихонько по ветру — за танкером. (Судно уже ушло далеко вперед, а за ним сквозь холодный и прозрачный воздух, как хвост, волочился дымок грязно-желтого цвета).

Было тихо. Слышался шорох воды, ее шум, ее плеск, к которым до того привыкает ухо человека, что они становятся как бы частью большой тишины моря.

Боцман стоял над открытой цистерной танкера и крепко держал обеими руками пеньковую веревку. Другим своим концом эта длинная и толстая веревка обхватывала мальчика-матроса. Рябой одноглазый боцман, широко расставив ноги, поддерживал матроса почти на весу.

А рядом с боцманом стоял другой матрос. Он окатывал цистерну из шланга струей холодной воды.

— Давай еще! — глухо и тихо говорил боцман матросу, державшему шланг. — Вправо, вправо давай!.. Осторо-о-ожней! — кричал он протяжно в переполненный паром металлический колодец. И наклонял над ним побагровевшее лицо. — Слышишь?! Ты слышишь меня?.. Давай-ка дерни за веревку!

Матроса, которого он поддерживал на весу, было не видно с палубы. Матрос был под палубой. Он драил танк.

…Танки — это и есть большие, глубокие, как колодец, цистерны танкера. В них перевозят жидкий груз.

Когда мама Тарасика в первый раз услышала слово «танк», ей представился танк военный. Он шел вперед и взрывал землю среди огня и дыма. И вдруг оказалось, что «танк» на танкере — это цистерна.

На этот раз палубная команда должна была особенно тщательно вымыть одну из этих четырех цистерн, чтоб подготовить ее к приему подсолнечного масла.

Облачко желтого дыма над металлической цистерной, которая называлась танком, становилось все гуще, гуще… Из бледно-желтого оно делалось темно-желтым, почти оранжевым.

В не видной с палубы и жаркой глубине, переполненной прогорклым дымом, делал свое дело матрос. Это его окатывали сверху, из шланга, струей холодной воды… Это ему говорил боцман: «Слышишь?! Ты слышишь меня?! Давай-ка дерни за веревку!»

Мама не могла увидеть матроса, который был в танке. Но она видела лицо боцмана.

Рябое и багровое, оно казалось таким сосредоточенным, как будто боцман сделался туговат на ухо. По его лицу можно было легко догадаться, как трудно держать на весу тяжесть, как тяжко дышать матросу в танке, какая нелегкая у него работа и как жарко ему.

Страстно-сосредоточенное суровое лицо боцмана, его прочно расставленные, вросшие в палубу ноги, широкое тело, грузные плечи, сдвинутая назад клеенчатая шапка и даже его руки, темные, с закатанными до локтей рукавами, со вздутыми жилами, жесткие и сильные, — все в нем, казалось, понимало, что держит человека.

Он стоял «на канате», как говорят моряки. А это значило, что не веревку он держал в своих руках, а здоровье и даже, может быть, жизнь другого человека.

— Довольно, дьявол!.. Лезай назад! — глухо и страшно кричал боцман в пустой колодец танка.

А мама Тарасика стояла поодаль на палубе и, засунув в карманы крепко сжатые кулаки, смотрела на боцмана блестящими, восторженными, щурившимися от солнца глазами.