Увидев меня, она горестно взмахнула руками:

– Ты видишь?! Три месяца – и ни единого признака жизни! Живешь, как в прострации. Чего стоите вы, врачи?

Эрни и Джессика смотрели на меня с явным любопытством, и я разозлился:

– Того же, что и все остальные.

Сестричка, пользуясь моментом, выскользнула в приоткрытую дверь. Абби подвинула стул к кровати и, упершись в нее локтями, склонилась к Руди. Голова ее мерно покачивалась в такт сдержанному, но неизбывному горю. Наступила гнетущая тишина. Так длилось с пару минут. Не могу сказать, что это меня не раздражало. Но я не хотел портить им эффектную сцену скорби. Внезапно Джессика придвинулась к застывшей матери и стала гладить ее по волосам. Эрни неслышно постукивал пальцами по колену.

– Абби! – позвал я. – Абби! Ты слышишь меня?

Она не отвечала. Голова ее безысходно подрагивала. Все это походило на нелепый и тягостный спектакль. Хуже того – было в нем нечто такое, что укоряло меня, Чарльза Стронга, друга и врача бездыханного Руди. И меня понесло:

– Люди падки на церемонии, – холодно и зло процедил я. – Скорбь в этом случае – никакое не исключение. Даже если она искренняя, в ней всегда есть что-то напыщенное и театральное.

Эрни прекратил постукивать пальцами по колену и уставился на меня. В его глазах были испуг и осуждение. Ведь я совершил богохульство в храме! В безмолвном возмущении Джессика распорола меня взглядом. Я даже судорожно провел рукой по лицу, проверяя, не появились ли на нем пузыри ожогов. Но никто из них злой иронии этого жеста не понял.

Услышав мой голос, Абби еще отрешенней закивала головой. Голос у нее был тихий, изжеванный:

– Это невыносимо! Кошмар!.. Хотя бы какой-то намек на жизнь…

Именно в такие моменты и происходит расширение или сжатие души. У Абби происходило сжатие.

– На свете нет ничего невыносимого, Абби, – безжалостно бросил я, – Вопрос лишь в том, готова ты терпеть или нет?

Необходимо было любой ценой вывести ее из приступа жалости к самой себе. Но тут счел нужным заявить о себе Эрни. Тряхнув коком, он упрекнул меня с горечью:

– Но сколько это может еще продолжаться, дядя Чарльз?

Я решил прекратить этот вызывавший оскомину спектакль. Вернуть их со сцены, где они играли роли благородных героев, в переполненный и разношерстный зрительный зал. Тем более, что никто не знал, что последует в эпилоге.

– Ты торопишься, Эрни? – съехидничал я.

Ему на помощь ринулась сестра:

– Вы в своем репертуаре, дядя Чарльз! Ведь речь идет о нашем отце…

Жаль, что Руди не мог наблюдать за нашей перепалкой!

– Если ты о похоронах, девочка, – невозмутимо ответил я, – могу тебя утешить. Их, слава Богу, назначать пока рано…

АББИ

Пока Руди лежал в коме, я жила в какой-то прострации. Дом давил меня своей пустотой, а в каждом углу что-то мерещилось. Угрюмой зверюгой дремала тишина, неслышно шептались вещи, и в мрачной неподвижности насторожились тени. Все и всюду напоминало о Руди и пугало как вставленный в рамку вместо фотографии рентгеновский снимок.

Я ложилась в постель и ощущала оставленное Руди пространство. Тело ныло, как ампутированная конечность, голова плавала в вязком тумане. Вместе с Руди невозвратно исчезла и согревавшая своим теплом наполненность жизни. Без живого дыхания рядом даже знакомые предметы воспринимаются, как чужие и враждебные.

Однажды я проснулась в поту: мне показалось, я чувствую его между бедрами. Я даже раздвинула ноги, но, когда поняла, что это отрывок сна, по-настоящему испугалась. Никогда раньше инстинкты с такой отчетливостью не рвались из подсознания наружу. Подкорка всегда бесперебойно работала на одной волне с сознанием.

Я с силой зажмурилась и отогнала щекочущую волну желания. Чтобы окончательно прийти в себя, мне потребовалась целая минута. Руди бы страшно обрадовался, но меня это напугало: в отличие от него, секс всегда играл для меня подчиненную роль.

Последние исследования говорят, что эволюция предназначала его, как приманку для продолжения жизни. Но Руди всегда посмеивался: человек, говорил он, перехитрил природу – сделал секс смыслом самой жизни. Он – аргумент, а все остальное – лишь его функция. Тяга к красоте, искусство и, конечно же, – борьба за власть и влияние.

«Цивилизация, – добавлял мой муж с особым выражением в голосе, – на протяжении многих тысячелетий пыталась приручить этого джинна в бутылке, но оказалась бессильной…»

– Руди! – звала я внутри себя, но он не откликался. – Руди!

Со временем его присутствие становилось таким же ускользающим и бесплотным, как мираж или тень.

Сколько лет прошло с тех пор как мы стали жить вместе? Да-да, целых тридцать два года! Много это или мало? Раньше сама эта цифра казалась мне чудовищной. Ведь с годами привязанность блекнет, стирается, превращается в долг. Ты должна, говорит кто-то внутри тебя, это твоя обязанность. И ты мгновенно подчиняешься, даже если тебе этого не хочется.

Долг вообще, наверное, наиболее общечеловеческое слово в любом языке. Самое важное, на мой взгляд, и требовательное: ведь это он победил инстинкты и сделал человека человеком. Без него мы мало чем отличались бы от животных…

Я включила любимый диск Руди: второй фортепианный концерт Шопена – и закрыла глаза. Минут через пять сквозь ласковый цвет звуков мне приветливо улыбнулся Руди. Не тот, каким он стал теперь, а тот, которого я впервые увидела, когда он ночью, после работы, пришел навестить Чарли в больницу.

Среднего роста, но весь какой-то чувственно осязаемый, Руди произвел на меня странное впечатление. Темная и густая его шевелюра отливала гелем, глаза лучились влажным блеском, а на верхней губе кокетливо вырисовывались тоненькие усики. Сказать, что он мне поправился, я не могла, но утверждать, что не понравился, – было бы неправдой.

– Абби! – показал на него Чарли: – Мой ближайший друг Руди Грин. Больше чем друг – брат и близнец!

Чарли был больничным стажером. Он окончил медицинский факультет в Париже, но, вернувшись на родину, в Южную Африку, вынужден был оттуда бежать. В Америке, уже сдав экзамены, которые должен пройти каждый иностранный врач, он с величайшим трудом устроился в нашу больницу. Ему повезло: наш главный врач, еврей, был ярым защитником гражданских прав. И то, что Чарли – негр, сыграло в его везении не меньшую роль, чем его блестящие способности.

Помню, я почему-то покраснела.

– У нас найдется что-нибудь, чем его можно угостить?

– Я не голоден, – откликнулся Руди.

– Эй, – погрозил ему пальцем Чарли, – так ты откликаешься на предложение неподражаемой блондинки?!

Мы пили чай с крекерами, и Чарли добродушно над нами подтрунивал.

Потом Чарли вызвали в приемный покой, и мы остались одни с Руди.

Странно, но я не ощущала никакой неловкости, как это часто бывает при первой встрече. Обычно не знаешь, о чем говорить, как отвечать на вопросы, но ни я, ни он этой скованности не испытывали. Его шепелявящий румынский акцент был так забавен, что я иногда невольно вздрагивала, но он отвечал на это добродушным смехом. Они-то с Чарли сдружились так быстро потому, объяснил мне Руди, что «доктор Стронг» семь лет учился в Париже и говорит по-французски, то есть на языке, близком к румынскому.

Руди пригласил нас обоих в ночной клуб: он ведь играл тогда там на кларнете. Но я не придала этому никакого значения.

– Ну как? – спросил Чарли, когда Руди ушел.

– Что как?! – встрепенулась я. – Ты что, его мне предлагаешь, что ли?

Чарли с досадой скривился:

– Какая муха тебя укусила?!

По сравнению с Руди Чарли выглядел намного мужественней: мощная фигура атлета, дерзкий взгляд, хрипловатый, как у джазового певца, голос. С ним я всегда оставалась, прежде всего – женщиной, и, как он мне однажды сказал, – не должна была об этом забывать. Не то чтобы он демонстрировал свой мужской шовинизм или пытался командовать: нет, конечно! Но вместе с тем не он, а я всегда ощущала почему-то необходимость что-то объяснять и оправдываться.