Лавров встретил их в вестибюле, в белом халате, свежевыбритый и совсем не похожий на того измотанного хирурга, который курил на крыльце после операции. Он пожал Громову руку, поцеловал руку маме, отчего та зарделась, как девочка, и повёл их на второй этаж, в отделение приобретённых пороков сердца.

— Профессор у нас человек сложный, Нина Павловна, но вы не пугайтесь, — говорил он на ходу. — Он резкий, но лучше него митральные клапаны в Москве никто не знает. Если он скажет, что делать, значит, так и надо делать.

Профессор Рябинин оказался сухим, высоким стариком лет шестидесяти пяти, с коротко стриженными седыми волосами, крючковатым носом и холодными светлыми глазами, которые, казалось, видели человека насквозь. Он поздоровался коротко, указал маме на кушетку за ширмой, попросил раздеться до пояса и, пока она раздевалась, молча читал её выписки, недовольно шевеля губами. Потом зашёл за ширму и слушал её сердце долго, очень долго, прикладывая старый деревянный стетоскоп то к одной точке, то к другой, заставляя её то лечь на левый бок, то сесть, то задержать дыхание. Громов стоял у окна и видел над ширмой бледные цифры, которые показывали, как частит мамино сердце от страха.

— Молодой человек, — вдруг сказал профессор, не выходя из-за ширмы. — Вы, говорят, фельдшер. Лавров мне про вас рассказывал. Подойдите-ка сюда и скажите, что вы здесь слышите.

Громов подошёл. Мама лежала на кушетке на левом боку, прикрыв грудь простынёй, и смотрела на него с испуганной надеждой, будто от его ответа что-то зависело. Он взял протянутый стетоскоп, приложил к её груди и слушал так же долго, как профессор, хотя уже слышал всё это неделю назад, прижавшись ухом к её кофте на кухне.

— Первый тон хлопающий, усиленный, — сказал он, выпрямляясь. — После второго тона щелчок открытия митрального клапана, короткий интервал, значит, стеноз выраженный. В диастолу рокочущий шум с пресистолическим усилением. Ритм пока синусовый, но частый, а по словам мамы, бывают приступы, когда сердце сбивается. Мерцательная аритмия, пароксизмальная. Застой в лёгких, при нагрузке одышка до удушья. Я бы сказал, стеноз тяжёлый, площадь отверстия меньше сантиметра.

Профессор Рябинин смотрел на него долго, не мигая, и в его холодных светлых глазах что-то медленно менялось.

— Меньше сантиметра, — повторил он. — Вы это на слух определили, молодой человек?

— На слух и по тому, как она поднимается по лестнице, профессор, — ответил Громов.

— Площадь отверстия около восьми десятых сантиметра, — сказал Рябинин, обращаясь почему-то не к нему, а к Лаврову, и в голосе его прозвучало что-то похожее на удивление. — Я бы сказал то же самое. Олег, где вы откопали этого фельдшера?

Потом он повернулся к маме, и голос его стал мягче, хотя лицо осталось таким же непроницаемым.

— Нина Павловна, одевайтесь, пожалуйста, и садитесь, поговорим.

Разговор был коротким, и Громов слышал в нём каждое слово так, будто слова падали в пустое ведро. У мамы тяжёлый митральный стеноз после перенесённого в молодости ревматизма. Таблетками это не лечится, лечится только операцией, и чем скорее, тем лучше, потому что с каждым месяцем сердцу всё труднее, а лёгким всё хуже. Операцию в институте делают, и делают хорошо, и после неё люди живут долго и нормально, поднимаются на четвёртый этаж и ездят на дачу.

— Но, — сказал профессор и замолчал.

— Но? — переспросила мама, и голос у неё дрогнул.

— Но очередь на плановые операции в нашем отделении расписана до апреля, — сказал Рябинин, глядя ей прямо в глаза, будто считал, что правду нужно говорить, глядя в глаза. — Я поставлю вас в лист ожидания, Нина Павловна, и если кто-то откажется или место освободится раньше, вас вызовут. Но обещать вам ничего не могу. У меня на этом листе триста человек, и у каждого сердце.

Мама кивнула, медленно, как кивают, когда слышат приговор, и стала очень старательно застёгивать пуговицы на платье, одну за другой, опустив голову, чтобы никто не видел её лица. А в углу зрения у Громова, как назло, спокойно и бесстрастно, как всегда, висела строчка Системы: «Риск острого отёка лёгких в ближайшие 30 дней: высокий». До апреля было пять месяцев.

Он поймал взгляд профессора и понял, что тот знает то же самое, что и он. И что сделать с этим ничего не может.

* * *

Они спускались по широкой лестнице в вестибюль молча. Мама держалась за перила и за его руку и не плакала, но лучше бы плакала, потому что её молчание было страшнее любых слёз. Лавров шёл следом и тоже молчал, и только на площадке между этажами, пока мама остановилась перевести дух, придержал Громова за локоть.

— Я видел, как он на тебя смотрел, — сказал он вполголоса. — Он так ни на кого из наших ординаторов не смотрит. Я попробую ещё раз с ним поговорить, Малинин, честно, сегодня же вечером. Но ты пойми, эта очередь не его прихоть. Там тоже матери, и тоже больные сердца, и каждый месяц кто-то из этой очереди не доживает. Он это знает лучше нас с тобой, и поэтому такой.

Громов кивнул, потому что сказать было нечего. Он знал про такие очереди больше, чем Лавров мог себе представить, и знал, что в них решает не справедливость, а случай, звонок сверху или чьё-то вовремя сказанное слово.

В вестибюле было людно и шумно. У парадной лестницы, под большим портретом академика, стояла группа людей, и Громов не сразу понял, что это. Директор института, представительный седой мужчина в безупречном костюме, что-то оживлённо рассказывал, показывая на стенд с фотографиями, молодая переводчица в строгом сером платье быстро переводила на английский, фотограф щёлкал вспышкой, а вокруг стояли человек шесть иностранцев в хороших пальто и несколько наших, в одинаковых тёмно-серых костюмах, с одинаково непроницаемыми лицами, которые ни на кого не смотрели и видели при этом всё. На лацкане у переводчицы блестел значок с олимпийскими кольцами, и Громов вспомнил, как Эдуард Семёнович на Ленинских горах рассказывал про иностранцев, которые приедут к Олимпиаде.

— Делегация оргкомитета, — шепнул Лавров. — Техническая комиссия. Им показывают наши достижения, у нас ведь во время Олимпиады будет дежурить бригада. Директор с утра весь на нервах.

Высокий пожилой иностранец с седыми усами и в очках без оправы, стоявший ближе всех к директору, вдруг перестал улыбаться. Громов увидел это раньше, чем кто-либо другой, потому что смотрел не на стенд, а на людей, как привык смотреть за тридцать лет. Лицо у иностранца стало серым, он поднёс руку к груди, будто хотел поправить галстук, и не поправил, покачнулся, схватился за плечо стоявшей рядом переводчицы и медленно, как в замедленной съёмке, осел на мраморный пол.

Переводчица закричала. Кто-то из иностранцев бросился к упавшему, кто-то отпрянул, фотограф застыл с камерой у лица, а люди в серых костюмах разом шагнули вперёд и так же разом остановились, не зная, что делать, потому что учили их многому, но только не этому. Директор института побледнел до цвета своих волос и растерянно оглядывался, ища глазами хоть кого-нибудь в белом халате, а ближайшие дежурные врачи были в другом крыле.

Громов оказался рядом с упавшим через три секунды. Над головой иностранца горели цифры, и цифры эти были страшными: пульса нет, дыхания нет, и Система коротко подтвердила то, что он и так понял: фибрилляция желудочков, внезапная остановка сердца.

— Олег, дефибриллятор, быстро, из ближайшей реанимации! — крикнул он Лаврову, уже расстёгивая на иностранце пиджак и рубашку. — И мешок для дыхания! Все остальные отойдите на два шага, ему нужен воздух! Девушка, — он поднял глаза на переводчицу, которая стояла над ним, прижав ладони ко рту, — как его зовут?

— Ларссон, — выдохнула она. — Господин Ларссон, из Швеции.

— Хорошо. Держите его голову вот так, запрокиньте чуть назад и не отпускайте, что бы ни случилось. Вы справитесь.

Он начал массаж. Грудная клетка у шведа была широкой и твёрдой, и Громов вкладывал в каждое нажатие весь вес Лёшкиного тела, считая вслух, ровно и громко, чтобы его слышали все. Люди в серых костюмах стояли вокруг неподвижной стеной, директор института что-то бормотал, фотограф наконец опустил камеру, и во всём огромном вестибюле, где минуту назад звучали английская речь и смех, теперь раздавались только его счёт, всхлипывания переводчицы и где-то далеко бегущие шаги.