Громов стоял у поста, держа трубку, и смотрел на дежурную медсестру, которая перебирала бумаги, не обращая на него внимания, и думал о том, что пока он стоял в операционной над маминым сердцем, кто-то в двадцати километрах отсюда поджигал последние следы.
— А Зинаида Марковна? — спросил он.
— Нет её, — коротко ответил Жаров. — Ни на работе, ни дома. Соседи по лестнице видели, как она днём, около двух часов, выходила из подъезда с большим чемоданом и садилась в такси. С тех пор её никто не видел. Я её объявил в розыск, но без журналов, Малинин, без накладных, против неё остаются только показания старика и наши с Фоминым косвенные улики. Хороший адвокат развалит это за неделю.
Около одиннадцати вечера в коридор института поднялись Тамара Ильинична и дядя Коля, оба после смены, с авоськой апельсинов, которые дядя Коля, по его словам, «выбил с боем в Елисеевском». В реанимацию их, конечно, не пустили, и они долго сидели с Громовым на той же скамейке, молча, втроём, и дядя Коля чистил апельсин за апельсином и совал дольки Громову в руку, а Тамара просто держала его за локоть.
Утром Громов поехал на подстанцию, хотя после бессонной ночи едва держался на ногах. Склад было видно ещё от ворот: почерневшие стены, выбитые окна, затянутые теперь мутной полиэтиленовой плёнкой, и широкий чёрный язык копоти над дверью, уходящий к самой крыше. Внутри пахло мокрой гарью и чем-то сладковато-едким, и Громов, переступив через обгоревший порог, сразу узнал этот запах. Спирт.
Сейф в углу стоял открытым настежь, чёрный от копоти и совершенно пустой. Стеллажи обрушились грудой обугленных досок. На подоконнике, под выбитым окном, стоял глиняный горшок, а в нём то, что осталось от красной герани: несколько скрюченных чёрных стеблей. Анна Григорьевна стояла на пороге, в пальто, накинутом поверх халата, и молча смотрела на этот горшок. А по коридору метался Кнышев, бледный, с трясущимися руками, и кричал на всех подряд, требуя объяснений, которых никто не мог дать.
Дядя Коля, отведя Громова в сторону, рассказал вполголоса то, что узнал от сторожа: днём, около двенадцати, Зинаида Марковна пришла на подстанцию, хотя у неё был выходной, прошла на склад и заперлась там. Сторож видел, как она несла в руках большую бутыль в плетёной корзине, такую, в каких на склад привозили спирт. А через час, когда она ушла, из-под двери склада повалил дым.
Кнышев, увидев Громова, вдруг остановился посреди коридора, будто наткнулся на стену. Он долго смотрел на него, открывая и закрывая рот, и цифры над его головой метались так, что Громов на мгновение испугался за его сердце.
— Малинин, — выговорил он наконец хрипло, совсем не своим голосом. — Я… я не знал. Про коньяк, про всё. Клянусь, не знал. Она мне говорила, что это просто… просто лекарства, что все так делают… А я звонил Лисовскому, да, когда комиссия… Я ведь только боялся, Малинин, я всю жизнь только боялся.
Он махнул рукой, отвернулся и ушёл в свой кабинет, сгорбившись, как старик, и закрыл за собой дверь, а Громов смотрел ему вслед и впервые не чувствовал к этому человеку ничего, кроме жалости.
Мама открыла глаза двадцать первого, в реанимации, около полудня, когда Громов уже вернулся с подстанции, пропахший гарью. Громов сидел рядом с её кроватью на табуретке, которую ему разрешили поставить в виде исключения, потому что профессор Рябинин лично распорядился пускать этого фельдшера к пациентке Малининой в любое время. За окном падал мелкий снег, а вокруг тихо попискивали мониторы, мерно вздыхал аппарат искусственной вентиляции у соседней кровати, медсёстры бесшумно ходили между постелями.
Сначала дрогнули её ресницы. Потом она медленно, с усилием открыла глаза, мутные, затуманенные лекарствами, и долго смотрела в потолок, будто не понимала, где находится. Потом скосила взгляд и увидела сына.
— Лёшенька, — прошептала она одними губами, и он наклонился к ней. — Ты ведь был рядом?
— Был, мам, — ответил он, и голос у него сорвался. — Всё время был.
Она чуть заметно улыбнулась и снова закрыла глаза. А над её головой, впервые за все эти недели, впервые с того вечера, когда он услышал на кухне хлопающий первый тон, Система вывела новую строчку, спокойную и тихую:
«Прогноз благоприятный».
Громов долго смотрел на эти два слова. Потом снял с запястья папины часы «Полёт» и осторожно, чтобы не задеть капельницу, застегнул ремешок на её тонкой руке. Часы были ей велики и болтались на запястье, но мама, не открывая глаз, вдруг шевельнула пальцами и накрыла их другой ладонью, будто узнала.
Вечером Громов приехал домой, впервые за трое суток, и едва успел снять куртку, как в дверь постучала тётя Валя, в халате, взволнованная, с таким лицом, будто в подъезде пожар.
— Лёшка, тебя! Катя твоя! Кричит, будто пожар!
Он бросился через площадку. Катя говорила быстро, задыхаясь, сбиваясь, и где-то на заднем плане, в трубке, был слышен шум улицы и гудение машин: она звонила из автомата.
— Лёша, слушай меня! Я поехала в Кунцево, к Пал Семёнычу, Саше пирог отвезти, я им обещала. А там… Лёша, при мне ему позвонила Зина! Час назад! Из автомата, он сказал, было слышно, как монетки падают. Он трубку взял, а она ему говорит: «Прощай, Паша. Береги Сашу. Я еду домой, туда, где всё началось». И всё, повесила трубку. — Катя перевела дыхание. — А Пал Семёныч сел на стул и говорит: это Ленинград. Васильевский остров, их старая квартира, где они в блокаду жили. Она туда всегда хотела вернуться. И ездила она в Ленинград всю жизнь одним поездом, только им, говорила, что другие для неё не поезда.
— Каким, Катя? — спросил Громов, уже зная ответ.
— «Красная стрела», Лёша. Сегодня. Отправление в двадцать три пятьдесят пять, с Ленинградского вокзала.
Громов медленно опустил взгляд на запястье, где больше не было папиных часов, и посмотрел на круглые ходики на стене в прихожей тёти Вали, с гирьками на цепочках и кукушкой, которая давно сломалась и не выскакивала.
Ходики показывали двадцать два десять.
Глава 28
Язва
Жаров снял трубку после второго гудка, и голос у него был совсем не сонным, будто он и не ложился.
— «Красная стрела», — сказал Громов без предисловий, прижимая трубку к уху и глядя на ходики тёти Вали. — Сегодня, в двадцать три пятьдесят пять. Зинаида Марковна. Она звонила старику час назад, сказала, что едет домой, туда, где всё началось. Это Ленинград, Сергей Петрович.
В трубке было тихо секунды три, и Громов слышал, как Жаров дышит.
— Еду, — сказал он наконец. — Сейчас подниму Фомина, он живёт рядом с Комсомольской, успеет раньше нас. Вокзальной милиции звонить не буду. Тот, кто у нас в здании звонил Лисовскому, может сидеть где угодно, хоть в линейном отделе. Только свои, Малинин. Только те, кому мы верим. — Пауза. — А ты-то как доберёшься? От Черёмушек до вокзала такси не меньше часа ловить, в такое время их днём с огнём не найдёшь.
— Доберусь, — ответил Громов. — Встречаемся на перроне.
Он нажал на рычаг, не кладя трубку, и набрал номер, который знал теперь лучше собственного: номер диспетчерской подстанции. Ночью там сидела сменщица, пожилая, незнакомая, и Громов, назвавшись, попросил позвать водителя четырнадцатой бригады, Николая Степановича, если он сейчас не на вызове. Ему повезло. Через минуту в трубке раздался знакомый хрипловатый голос.
— Лёха? Ты чего среди ночи? С матерью что?
— С мамой всё хорошо, дядь Коль. Мне нужна твоя машина. С сиреной. Прямо сейчас. Мне надо на Ленинградский вокзал к без двадцати двенадцать, иначе она уедет.
Дядя Коля не спросил, кто «она». Он только сказал в трубку куда-то в сторону: «Тамара Ильинична, Лёха зовёт», и Громов услышал, как на том конце хлопнула дверь.
РАФ подлетел к подъезду через двенадцать минут, с включённой сиреной и синей мигалкой, распугав кошек во дворе и разбудив, наверное, половину дома. Тамара Ильинична сидела на переднем сиденье, прямая, в пальто поверх белого халата, и, когда Громов распахнул заднюю дверь, повернулась к нему через окошко в перегородке.