* * *

Центр лечения отравлений при Склифосовском находился в отдельном корпусе, и в два часа ночи там горели все окна. Громов знал это место по прошлой жизни, когда-то сюда возили всю Москву с её таблетками, грибами и суррогатами, и через полвека возить будут так же, только приборы станут другими. Здесь же, в семьдесят девятом, всё было громоздким, тяжёлым и шумным, и аппарат искусственной почки, к которому подключили Вадима, оказался огромным металлическим шкафом с барабанами, трубками и баками, гудевшим так, будто внутри работала небольшая фабрика.

Дежурный токсиколог, худой, сутулый, с воспалёнными от бессонницы глазами и седой щетиной, выслушал Громова, посмотрел на бутылку, которую тот предусмотрительно захватил с собой, завернув в бинт, и одобрительно хмыкнул.

— Этанол ещё в машине? И промыли? И соду? — переспросил он. — Молодцы, коллеги, ей-богу, молодцы. У меня тут половину метанольщиков привозят в таком виде, что уже только в морг, потому что на скорой никто не догадывается. А вы ему, похоже, жизнь спасли. Глаза, правда, не знаю, сохраним ли, это посмотрим завтра.

Он увёл Вадима в реанимационный зал, и Громов с Тамарой остались в коридоре, на жёстких стульях у стены, и долго сидели молча, глядя на дверь, за которой гудел аппарат. Дядя Коля сходил к автомату у приёмного звонить на подстанцию и вернулся с известием, что дозвонился Кате и что она чуть не расплакалась, узнав, кого они нашли.

— Малинин, — сказала вдруг Тамара Ильинична, не поворачивая головы. — Это ведь тот же коньяк. Тот же, что у тебя был. Ты ведь мне на разборе про барыгу с рынка рассказывал, а я тогда поверила. А теперь смотрю на эту бутылку и думаю: какой же это барыга, если он и Серебрякову такую же продал? — Она наконец посмотрела на него, и глаза у неё были тёмные и очень серьёзные. — Тебя ведь тоже хотели убить, да? Не случайно?

Громов помолчал, а потом кивнул, потому что врать ей больше не мог.

— Значит, это кто-то из наших, — произнесла она медленно, и лицо её стало жёстким, как у человека, принявшего решение. — Кто-то, кто ходит с нами по одному коридору, пьёт чай из одного чайника и улыбается нам по утрам. — Она сжала сумку на коленях так, что побелели костяшки. — Ты мне скажешь, когда узнаешь, кто это? Я хочу посмотреть ему в глаза.

— Скажу, Тамара Ильинична, — пообещал Громов.

Жаров приехал через час, в сером пальто, мрачный, небритый и собранный. Он выслушал Громова, коротко переговорил с токсикологом за закрытой дверью, забрал завёрнутую в бинт бутылку, бережно, двумя пальцами за горлышко, как держат улику, и, выйдя, сел рядом на стул.

— Ну вот, Малинин, — сказал он, глядя на дверь реанимации. — Теперь у меня не розыск. Теперь у меня покушение на убийство сына заведующего отделом райкома. И теперь мне, наоборот, никто ничего не посмеет запретить, а если посмеет, я его самого в соучастники запишу.

* * *

Геннадий Павлович Серебряков появился в коридоре под утро, когда за окнами начинало сереть. Громов узнал его сразу, хотя никогда не видел: та же широкая кость, что у Вадима, та же посадка головы, только всё тяжелее, грузнее и старше. Седой, в дорогом пальто нараспашку, без шапки, с партийным значком на лацкане пиджака, он шёл по коридору быстро, почти бежал, тяжело дыша, и за ним семенила маленькая заплаканная женщина в платке.

— Где мой сын? — загремел он, останавливаясь посреди коридора, и голос его, привыкший к трибунам и совещаниям, раскатился под высоким потолком. — Где врачи? Почему меня никто не встречает? Вы знаете, кто я? Санитарка! Позовите главного врача немедленно, слышите?

Санитарка, пожилая, с ведром и тряпкой, испуганно попятилась. Геннадий Павлович шагнул к двери реанимации, взялся за ручку и вдруг замер. Лицо его стало серым, он покачнулся, схватился свободной рукой за дверной косяк и прижал другую руку к груди, хватая ртом воздух.

Громов был рядом через секунду. Цифры над головой Серебрякова-старшего прыгали как бешеные: пульс за сто шестьдесят, неровный, рваный, давление падает, а Система коротко подтвердила то, что Громов понял и так, вспомнив ночной разговор в «копейке»: пароксизм мерцательной аритмии на фоне сердечной недостаточности.

— Геннадий Павлович, сядьте, — сказал Громов, подхватывая его под руку и усаживая на стул, с которого только что вскочила Тамара. — Вот так. Ноги не поднимайте, сидите прямо. Дышите со мной, медленно, вдох, задержка, выдох. Ещё раз. Тамара Ильинична, позовите дежурного кардиолога, пожалуйста. Жена ваша здесь? Хорошо. Вы ваше лекарство сегодня принимали, кордарон? Утром или вчера вечером?

— Вчера… вечером, — выдавил Серебряков, глядя на него с изумлением сквозь пелену боли. — Утром не успел… когда позвонили про Вадика… А вы откуда знаете про кордарон?

— Ваш сын рассказывал, — ответил Громов, не отпуская его запястья. — Позавчера ночью, в машине. Он очень о вас беспокоится, Геннадий Павлович. Весь город, говорит, обегал, чтобы это лекарство для вас достать.

Он говорил ровно и спокойно, не давая Серебрякову ни на секунду уйти в панику, расспрашивал о мелочах, заставлял дышать, держал его руку, и цифры понемногу, нехотя, начали успокаиваться. Когда прибежал дежурный кардиолог, молодая женщина в очках, сердце Геннадия Павловича уже не скакало так бешено, и она, послушав его и сняв кардиограмму прямо на стуле в коридоре, удивлённо посмотрела на фельдшера и сказала, что ритм почти восстановился сам, но всё равно забрала Серебрякова-старшего в палату под наблюдение.

Маленькая женщина в платке, жена Серебрякова, вдруг подошла к Громову первой, пока муж поднимался со стула, и, глядя на него снизу вверх красными заплаканными глазами, зашептала, что это она всем говорила, будто Вадик уехал к Малинину, и что она думала про него бог знает что, и пусть он её простит, глупую старуху. Громов ответил, что прощать тут нечего, и она вдруг схватила его руку и поцеловала, прежде чем он успел её отнять.

Уходя, опираясь на руку жены, Геннадий Павлович остановился возле Громова и долго смотрел на него сверху вниз, тяжело и пристально, как, наверное, смотрел на подчинённых на совещаниях. Потом молча протянул руку, большую, тёплую, чуть влажную, и не отпускал её очень долго.

— Мне сказали, что это вы его вытащили, — сказал он наконец хрипло. — Вадика. Из той машины. Что если бы не вы, его бы уже… — Он не договорил. — А теперь и меня. Как ваша фамилия?

— Малинин. Алексей.

— Малинин, — повторил Геннадий Павлович, будто записывая это имя где-то внутри себя. — Я запомню, Малинин. Я такие вещи не забываю.

Он ушёл по коридору, тяжело ступая, а Жаров, наблюдавший всю сцену со своего стула, чуть заметно хмыкнул и покачал головой.

— Ну, Малинин, — сказал он вполголоса. — Ещё вчера райком был стеной, о которую я лоб разбивал. А сегодня ты этой стене руку жмёшь. Как ты это делаешь, ей-богу, не понимаю.

* * *

Вадим пришёл в себя около семи утра, ненадолго, и токсиколог разрешил Громову и Жарову зайти на пять минут, не больше. Вадим лежал на высокой кровати, опутанный трубками, бледный, с запавшими глазами, которые смотрели мутно и расплывчато, и Громов, глядя на цифры, с облегчением отметил, что зрение у него, похоже, всё-таки сохранится, хотя и не полностью. Токсиколог, заглянувший следом, подтвердил это вслух и добавил, что парню невероятно повезло: ещё полчаса без этанола в машине, и он бы до конца жизни видел мир только в тумане.

Говорил Вадим с трудом, по два-три слова, с длинными паузами, и Громову пришлось наклониться к самым его губам.

Он рассказал, что в ту ночь, вылетев со двора Малинина, долго ездил по городу и не знал, куда деться. Домой нельзя: там отец, и туда первым делом придут, если что. К друзьям нельзя: Эдик знает всех его друзей. И он поехал в отцовский гараж в кооперативе у Окружной, загнал туда «копейку» и три дня просидел там, в холоде, кутаясь в старое одеяло, выходил только ночью, купить хлеба и кефира в дежурном магазине. Боялся всех: и Эдика, и того, кого видел у склада.