XIV. ЗА СОВЕТОМ К АПОЛЛОНУ
В солнечном, полном цветов гнездышке Алкивиада под Колоном дела определенно не шли. Стоило Алкивиаду, уступая просьбам Гиппареты, которую он, действительно, любил — как он, действительно, любил и других женщин, пересекавших его жизненный путь, — уступить ей и остаться там, в тиши деревни, как его начинала разбирать мучительная зевота. В Афинах он любил не только благосклонных красавиц, восхищение толпы и возможность всяких политических приключений, но и возможность не быть с собою наедине: обаятельный собеседник с другим, а особенно за чашей вина, хотя бы и не хиосского, Алкивиад становился туп, сер и скучен с глазу на глаз с Алкивиадом. И с Гиппаретой тоже. Сельским делом он не интересовался ни в малейшей степени и очень скоро все управление этим прелестным уголком перешло к вольноотпущеннику поэта Фарсагора, распорядительному Фенику. Фарсагору надоели Афины, непрекращающаяся, хотя и значительно ослабевшая чума, политические судороги, а кроме того, он решил, что ему пора уже бросить все эти оды и элегии и посвятить себя трагедии. Остряки говорили о нем: «Лавры Софокла и Еврипида не дают спать Фарсагору». А для того чтобы хорошенько написать трагедию, надо, думал он, уехать куда-нибудь. Он выбрал, наконец, пышный Акрагас, в Сицилии, и, забрав с собой Эльпинику, хорошенькую, но немножко сонную лесбийку, и хороший запас пергамента — он считая неприличным творить на папирусе — уехал. Перед самым отъездом ловкий Феник выпросил у него вольную и для своего племянника, Антикла — его родители погибли во время чумы — взял место управляющего у беспечного Алкивиада, вполне правильно рассчитав, что рассеянная жизнь молодого аристократа даст ему возможность приумножить свои запасы, которые были уже значительны, и от Фарсагора. Скверно было, что там, в глуши, нельзя было отдать мальчишку в школу, — в Афинах они не были ни общедоступными, ни бесплатными: за науку надо было платить до десяти франков золотом в год — но все равно мальчишку за его художества не держали нигде. Придется пороть… Эти неугасимые бои дядюшки с сорвиголовой Антиклом были единственным развлечением Алкивиада в деревне: он с хохотом смотрел, как задыхающийся дядюшка дает угонки за вертлявым мальчишкой, трясется от злости, призывает на голову сорванца все кары земные и небесные, но ничего сделать не может. Иногда Алкивиад даже прятал мальчугана от разъяренного дядюшки и — хохотал…
В V веке большие имения, гаморои, в Аттике почти все уже исчезли, кроме немногих, принадлежавших богам, которые и сдавали их в аренду. Земледелие было сосредоточено больше в руках крестьян-хуторян. Оно находилось в почти первобытном состоянии. Плуг, хотя и с железным лемехом, ни в чем не изменился со времен Гомера. Знаний у земледельца не было никаких. А в довершение всего плохая почва Аттики, недостаток в воде, который все увеличивался, так как последние леса беспощадно вырубались, делали земледельческий труд невыгодным. Аттике своего хлеба уже не хватало, и она получала его с островов Скуроса, Имброса, Лемноса, Евбеи, а также из Сицилии, Египта и с устьев Борисфена, от оседлых скифов. Добывала она только вино и масло, которые славились. И леса своего у ней тоже уже не было, и дерево доставлялось в Афины из Македонии, Халкиды, южной Италии, Кипра, Малой Азии и опять-таки с берегов Борисфена. Маленькие уцелевшие помещики, оставшиеся верными земле, те, от которых, по словам Аристофана, пахнет виноградниками, сыром и шерстью, завидовали Алкивиаду: ах, если бы такое поместье да им! И для Феника оно было источником тайных радостей: он видел и слышал, как зевает Алкивиад под сенью струй. Но когда раз, еще в Афинах, случайно заговорил с Феником Сократ и стал всячески выхвалять святой земледельческий труд, Феник почтительно, но со злыми глазами спросил его, почему же он в таком случае не занимается землей. Сократ сослался на привычку к городу, на неуменье, но со своей обычной настойчивостью снова воздал хвалу земледельцу и между прочим сказал, что земля учит земледельца и справедливости: чем кто больше работает на ней, тем больше от нее получает. Феник с презрением посмотрел на болтуна: он понимал, что на земле можно кормиться, но никак не от земли! Он вообще не терпел, как и его бывший владыка Фарсогор, ничего поучительного, и когда раз кто-то из соседей бурным осенним вечером стал читать ему вслух Гезиода, Феник сперва навострил уши. «Человек праздный одинаково противен и богам, и людям, — говорил и этот болтун, — это трутень, который жиреет в бездействии трудом пчел. Человек же, предающийся труду, видит, как увеличиваются его стада и возрастает его богатство. Трудясь, он делается любезным и богам, и людям, которые не терпят праздности. Постыдна только леность, а никак не труд». Феник после того исполнился презрением ко всем этим ученым болтунам и был даже доволен, что он своего племянника не учит набивать голову такими пустяками… По мере того как число драхм у Феника росло, он становился все солиднее и любил «отягчать человечество увядшими воспоминаниями о ветеранах Марафона — как говорил, скаля зубы, Аристофан в театре — и декламацией о добром старом времени и современном вырождении».
В деревне ему, однако, стало, как и Алкивиаду, скучно: даже и красть можно было тут только по мелочам. И он стал мечтать потихоньку, как бы ему устроиться в городе. Наконец он, как и полагается обстоятельному человеку, решил запросить совета у Аполлона через его дельфийский оракул. Он мечтал, как в городе он быстро разбогатеет, как будет поддерживать наравне с самыми большими толстосумами хорегии, то есть лирические и драматические хоры в театре, как выстроит для военного флота отличную триеру, — такие даяния богачей тогда назывались литургией[16] — как будет устраивать пышные и веселые гестиазис, то есть угощение для всей своей трибы, как будет покровительствовать гимназиям, а то как даже выстроит и сам гимназию и даст ей свое имя, как станет даже членом элевзинских мистерий… Но прежде всего надо запросить Аполлона.
Как и все греки, он был очень суеверен и страстно любил все чудесное. На каждом шагу в их жизни встречались статуи чудотворные, проливавшие слезы или переходившие с одного места на другое, запертые двери храмов сами растворялись, у жриц Галикарнаса вдруг вырастали бороды, а кобылы рожали зайцев. В праздник Кружек такой афинянин вымоет руки, окропит себя со всех сторон святой водой и ходит целый день с лавровым листом во рту. Если хорек перебежит ему дорогу, он бросает через дорогу три камня. Около гермов на перекрестках он брызгает из пузырька маслом и опустится на колени. Прогрызет у него мышь мешок с хлебом, он бежит к знахарю: что делать? Приснится сон — бежит к гадалке. Если он увидит на перекрестке человека, несущего чеснок, он вымоет себе голову и пригласит к себе жриц очистить его морским луком и кровью щенка, а приметит сумасшедшего или припадочного, будет плевать себе на грудь.
Да, к Аполлону сходить, потрудиться надо. На кого только покинуть озорника Антикла, от которого все вокруг трепетало в ужасе: люди, козы, птицы, павлины, цикады, лягушки. Таким в детстве был и Алкивиад, но что прилично Зевсу, то неприлично быку, как говорится. Только Алкивиад один не боялся Антикла, хохотал над его проделками и не раз спасал его многострадальный зад от зверских намерений дядюшки…
— И что только из тебя выйдет!.. — качал Феник головой. — Не сносить тебе твоей сумасшедшей головы…
— Я буду пиратом… — решительно заявил чернокудрый мальчишка с горячими бойкими глазами. — Я буду таким, как Бикт, который никого не боится…
— Что-о-?! — опешил дядюшка. — Где веревка с узлом?.. Клянусь Аполлоном, я выбью из тебя эту дурь…
Но втайне он отдал должное мальчишке. В самом деле, моря кишели тогда пиратами, и все они прекрасно зарабатывали. Некоторые из них, как Бикт, покрыли себя неувядаемыми лаврами. Они были так смелы, что против них вынужден был ходить сам Кимон в Скирос и Периклес во фракийский Херсонес. С того времени как вспыхнула война со Спартой, пираты еще более размножились и стали чрезвычайно смелы.
16
Собрание на агоре называлось экклезиа. Два этих слова перешли в позднейшие века, совершенно изменив свое первоначальное значение.