— Вопрошай…

— Я… гм… я… хотел бы знать, должен ли я для преуспеяния своих дел остаться в деревне, где я теперь живу, — коснеющим языком путался Феник, — или же мне лучше переехать в город… скажем: в Афины…

И после торжественного молчания пифия, не открывая глаз, процедила ровным, бесцветным голосом:

— Заботливый… хозяин… сперва… жнет… лучшее… поле…

И, уронив голову на грудь, точно уснула, ушла куда-то. И было Фенику непонятно — он был человек недоверчивый — нарочно все это она делает, чтобы настращать его как следует, или же все это у нее в самом деле. Ибо она была женщина все же как будто обыкновенная, хотя и больная точно.

— Иди… — тихо сказал жрец. — И, если не понял, можешь пройти к экзегету…

Фенику казалось, что он понял: лучшее поле это, понятно, Афины — значит, бог велит переезжать. Херефон думал, что толкование это вполне правильно. Конечно, за те же деньги можно было бы пройти и к экзегету, но Феник чувствовал себя точно в дыму ущелья, и сердце его неприятно билось. И он решил все так и оставить: дело ясное…

И целый день в Дельфах, а затем обратным путем, Феник все думал: нет ли тут жульства какого? И к тому же тот оголтелый все Сократа поминал… Нет, жить надо с осторожностью, а не как зря…

А дома, как оказалось, морской разбойник, в погоне за одичавшими щенками собаки Алкивиада, истоптал все цветы Гиппареты и, несмотря на ее протесты, тут же получил соответствующее внушение — по задней части своего отчаянного, не знавшего покоя и устали молодого тела. И, хлипая, он спрятался в заросли олеандров и стал сладко мечтать о том блаженном времени, когда он, славный разбойник, взяв Афины приступом, изловит своего дорогого дядюшку и, разложив его на Пниксе, всенародно пропишет ему еще поздоровше…

XV. ВЕЛИКИЕ ПАНАФИНЕИ

Религия эллинов того времени, — V век считался веком особого расцвета Эллады — как религия всех времен и народов, представляла из себя самую странную смесь самых грубых суеверий с самыми чистыми и возвышенными устремлениями человека в небо, и, как всегда и везде, жрецы всеми силами старались тушить светлые взлеты избранных душ, чудом уцелевших в житейском болоте, и поддерживать грубые верования жалкой толпы: в этой деятельности своей они видели охранение «основ» государства, то есть своих прав на беспечальное житие. Жизнь не раз и не два давала им очень красноречивые доказательства, как непрочна такая «политика», но проходила буря, и они снова брались за свою паутину мракобесия, в которой задыхались и погибали миллионы человеческих душ — хотя бы и маленьких…

Греки никогда не отделяли религиозной власти от государственной. Народное собрание, заседание сената или ареопага открывались жертвоприношением. Ораторы в начале речи сперва обращались к богам-покровителям. Коммерческий договор находился под покровительством особого бога. Священный характер монет не подлежал сомнению. Образчики гирь находились в храмах. Метроон, где хранились архивы, помещался при храме Матери Богов. Делосский банк носил название иератрапеза. Отпущение рабов часто производилось в храме. Объявление кого-либо недостойным гражданином носило религиозный характер.

Покойники становились богами-покровителями семьи. Их надо было от времени до времени подкармливать пшеницей и гранатами. Пирог, принесенный в жертву Асклепию, возлияние Зевсу, венок, пожертвованный нимфам, подавали надежду больному, ободряли воина на войне и сельского жителя, начавшего в городе судебное дело. Если его жертвы не были приняты, афинянин не бунтовал: он знал, что бороться с богами опасно. Он чувствовал себя уверенно в этом царстве сказки и осторожные рассуждения философов, что все вероятно, но ничто недостоверно, не очень беспокоили его.

Всякий город имел богов, которые принадлежали только ему: гении, герои, «демоны», то есть люди, обоготворенные после смерти. Мертвецы были охранителями страны — если, конечно, им оказывали соответственные почести. Мегарцы построили зал Совета над могилами своих героев. Своя Афина была в Афинах и своя в Старте — как потом, века спустя, была Матушка Казанска, Матушка Иверска, Матушка Боголюбска, Матушка Курска и проч. Аргос и Самос имели каждый свою собственную Геру. Свои молитвы каждый город хранил в строжайшем секрете. Каждый чужеземец мог сказать богам чужого города то, что у Эсхила говорит он аргивянкам: «Я не боюсь богов вашей страны: я ничем не обязан им». У Эгины был герой-покровитель Эак, отличавшийся могуществом и непоколебимой верностью. Афины хотели объявить эгинцам войну, но потом решили прежде всего установить у себя поклонение Эаку на тридцать лет: если культ будет продолжаться столько времени, то Эак будет принадлежать уже не эгинцам, а им. Никакой бог не может так долго принимать жертвы, не сделавшись должником тех, кто их приносит.

В случае тяжелого поражения на войне или другого какого несчастья богов упрекали в нерадении, и алтари их иногда низвергались, а в их храмы летели камни. Может быть, принимая все зло во внимание, можно согласиться с тем русским мыслителем, который слово «богослов» произносил, как бог ослов…

Жрецы в Элладе не составляли особой касты. Они жили, как все, занимались политикой, добивались общественных должностей. Должность жреца можно было покинуть в любое время, как должность почтового чиновника. Никаких предварительных знаний не требовалось: ничего, навострится понемножку. Всякий жест жреца, всякая подробность его одежды были строго узаконены. При обращении к одному богу надо было закрывать голову, к другому приступать с головой непокрытой. Иногда надо было предстоять босиком. Некоторые молитвы были действительны только тогда, если жрец после них повертывается на одной ноге справа налево. Порода животного для жертвы, цвет его шерсти, способ заклания, форма ножа, сорт дерева для костра, все это было указано очень точно. Если что-нибудь опускалось или искажалось, то жертва становилась уже нечестием, и боги из покровителей превращались во врагов. Кроме животных, Аполлону приносились венки, Афине покрывала, другим богам богатые одежды, а всем вообще сосуды, чаши, добыча, отнятая у неприятеля. Случалось, что боги сами указывали, что желали бы они получить в гостинец. Если верующие были скупы, начинались знамения недовольства бессмертных: болезни, неурожаи, войны, чудеса. Или, может быть, правильнее расставить эти слова так: если начинались болезни, неурожаи, войны, то это значило, что боги недовольны и что надо усилить приношения — жрецам. Сократ очень предостерегал от неправильной расстановки слов. Перед молитвой надо было вымыть руки и окропиться святой водой. Делали возлияния, курили фимиамы, возлагали на голову венки. При обращении к небесным богам поднимали руки кверху, поворачивались лицом к востоку, преисподней — обращали руки к земле. Иногда брали молитвенный жезл, обернутый шерстью, или оливковую ветвь. Обыкновенно молились стоя, но нередко случалось, что становились на колени, падали ниц и целовали землю. Благочестивые, проходя мимо храмов, подносили руку к губам. Платон потом говорил, что человек ничего не знает о богах, ни о их природе, ни о их именах, которыми они себя называют и которые являются их настоящими именами. Отсюда происходил обычай при обращении к богам признаваться в своем невежестве и прибавлять: «Каким бы именем вам ни угодно было, чтобы вас называли». А Эсхил говорил: «Зевс, кто бы ты ни был, если это имя нравится тебе, то я взываю к тебе этим именем». Сократ предлагал такую молитву: «Зевс, даруй нам истинные блага, просим мы их или нет, и отвращай от нас зло, даже когда мы добиваемся его». Но чудаки были всегда, и часто им за это доставалось довольно чувствительно.

В начале новолетия, в Июле, Афины праздновали пышно и шумно праздник в честь Афины, покровительницы города. На этот раз он был особенно блестящ, ибо это были Великие Панафинеи, которые праздновались только раз в четыре года и продолжались шесть дней, а еще и потому, что в городе царили все еще чумные настроения: одни неожиданно получали наследства от умерших родственников, другие, боясь на завтра страшной смерти, торопились последние дни прожить с треском и блеском.