Торными тропками, в стороне от большой дороги на Коринф, они шли горами Мегары среди душистых сосновых перелесков, наслаждались запахом трав и цветов, любовались лазурным морем и, не торопясь, переговаривались о том и о сем.
— Нет, у меня нет склонности и к искусству… — говорил Периклес. — Мать очень огорчается моему равнодушию в этой области, но что же я могу с собой сделать? Мне все кажется, что оно как-то не достигает своей цели, что жизнь и прекраснее и значительнее его. Ну, хорошо, прекрасен Парфенон и Пропилеи, но ведь они уже созданы и нельзя же все скалы украсить Парфенонами и все перекрестки статуями богов…
— Может быть, нет области в деяниях человеческих, в которой было бы столько лжи, как религия и искусство… — помолчав, медлительно отвечал Дорион, глядя перед собой на белую, пыльную, горячую дорогу. — Если ты приглядишься к жизни народа, того, который работает, то ты увидишь, как чужды ему все эти наши погремушки. Да и те, которые будто бы очень любят искусство… Думаю, что я не ошибусь, если я скажу, что огромное большинство этих любителей прекрасного делает из искусства свидетельство своей собственной возвышенности: ах, Полигнот… ах, Фидиас… Но когда Фидиас попал в беду, никто пальцем не шевельнул, чтобы помочь ему. Тут не любовь, а частью мода, тщеславие, частью желание хоть чем-нибудь заполнить пустую жизнь и — голову. Для них действительность только видимость, а видимость — действительность. Они видят все через речи ораторов или через пьесу в театре. Недавно в споре между собой два этих новых болтуна утверждали, что афиняне открывают слишком много точек зрения на предмет, а отсюда будто бы их неуверенность в суждениях и вечное метание. Боюсь, что тут не мысль, а красное словцо. Есть афиняне и афиняне. Одни строят дома, а другие болтают вздор. Один из них хвалился, что он без всякого затруднения и с одинаковой убедительностью может говорить разное об одном и том же предмете, а другой, подбочениваясь, готов был сказать блестящую речь о каком угодно пустяке. Но они не заметили, что это делают все, которые живут жизнью не действительной, а призрачной, с ораторскими речами, статуями, трагедиями и пустым умствованием, из которого ничего не выходит. И если народ теснится в наших театрах, так ведь он не меньше теснится и на агоре, и на похоронах какого-нибудь стратега, и при хорошей драке собак на улице… Искусство… Но что такое искусство? Под искусством часто разумеется совершенная копия совершенной или несовершенной даже частички природы и бытия, а это неверно: искусство начинается с творчества и в нем кончается. Красота тела? Но я никогда не думал, что тело человеческое — разве как исключение — красиво. Посмотри вот на ту белку, на полевую мышку, на сильного быка Эпира, — они всегда красивы, а человек только изредка. А сколько хлопот и волнений!.. Красный синопис привозится для художников и из Синопа, и из Египта, и с каких-то далеких островов, желтую краску везут им со Скироса и из Лидии. Один придумывает для черной краски пережигать винные осадки, другой из прокаленной слоновой кости, Парразий превозносит белую краску из Эретреи, с Эвбеи. И раньше писали по цементу или извести стен, а теперь взялись работать на дереве. А споров, а крика, а уязвлений! Но в конце концов? А в конце концов нам изображают — ты видел это в дельфийской лесхе, рядом с храмом Аполлона — Трою после победы ахайцев или преисподнюю. Меня они не волнуют нисколько, наоборот, мне скучно, что человек тратит столько труда, когда то, — он сделал широкий жест вокруг, в лазурной безбрежности — что его окружает в тысячи раз прекраснее и доступнее… И меня всегда смущала бесплодность этих волнений. Фриник, предшественник Эсхила, поставил в Афинах свое «Взятие Милета» после восстания Ионии. Волнение зрителей было таково, что пьеса была снята, а автор подвергся штрафу за «излишнюю» патетичность пьесы. Ну, и что же? И — ничего…
Проверяя эти свои смутные думы, которые и в нем самом вызывали неудовлетворенность, он задумался: а та Афродита-Дрозис, которую он набожно зарыл от людей на Милосе? И он подавил тяжелый вздох…
— Сколько раз брали предметом своих стараний художники взятие Трои, и все изображали его по-разному, то есть другими словами, говорили нам не о взятии Трои, как оно было, а о своих фантазиях, которые могут быть и не всегда интересны… — продолжал он. — Искусство прежде всего ложь. И ложь скоро преходящая: налетят снова персы или вторгнутся опять спартанцы, и все эти наши старания идут дымом… Не пойми меня превратно. Моя мысль в немногих словах вот: огромное большинство в так называемом артистическом творчестве человека — мусор, а маленькую, действительно ценную часть искусства понимает и ценит только ничтожная частичка человечества…
И опять они молча шагали по пыльной, жаркой дороге и иногда присаживались где-нибудь на перекрестке, украшенном то Гермесом, то домиком Гекаты, и молчали опять, слушая лепет потока, бежавшего с горы в лазурное море.
— И еще одна черта есть во всем этом, которая… утомляет меня, — продолжал Дорион. — Это наша будто бы великая любовь к старине. Спроси вот тех крестьян, которые возятся вон на своих виноградниках, в поту, на жаре, что они об этом прошлом нашей Эллады знают. Да ничего. Может быть, у некоторых сохранились еще смутные воспоминания — да и то перевранные — о Фермопилах, о Саламине и проч., но дальше не спрашивай. Конечно, на празднике он одним ухом послушает рапсода, но тотчас же все и забудет и всякому рапсоду предпочтет прохладный кабачок и кружку немудреного вина да веселое «ожерелье» молодежи. Спроси любого из них, кто такое вот эта Геката с тремя головами, никто ничего путного ответить тебе не сможет[19]. Мы живем среди неистребимой лжи. Я предпочел бы быть жаворонком или даже лягушкой, которые не лгут и не кривляются. Или хотя бы крестьянином, который весь в этом солнечном миге и которого нисколько не заботит и не интересует борьба богов с гигантами или падение Трои. Сократ сказал как-то, что он охотнее пишет на сердцах человеческих, чем на коже животных, то есть на пергаменте. Меня иногда изумляет наивность этого человека: я решительно не вижу никакой разницы между кожей осла и сердцем человека, ибо и то и другое — призрак, тень облака. А, смотри, уже показался Акрокоринф!..
В самом деле, вдали, на крутом утесе встал акрополь Коринфа, который служил морякам не только маяком, но и обещанием весьма острых удовольствий этого богатого и распущенного города…
Они нисколько не торопились и потому, выспавшись на заезжем дворе Коринфа, утром они пошли посмотреть знаменитый храм Афродиты Пандемосской, в котором уже курились дымы жертвоприношений и вокруг которого кипела густая толпа моряков со всех концов моря, паломников, ловких торгашей Коринфа, жрецов с их повязками на голове — просят не смешивать… — и сотни священных проституток, служительниц великой богини, которые зарабатывали своим ремеслом — оно считалось тут священным делом и сами девочки священными особами — большие деньги для великой богини.
— А на деньги эти пышно, без заботы живут жрецы… — тихо сказал Дорион. — Эта выдумка будет, пожалуй, пострашнее выдумки триптолема в Элевзисе… Есть в жизни вещи, о которых думать нет сил. Пойдем лучше…
— Только взглянем с обрыва… — сказал Периклес, которого очень смущали зовущие взгляды красавиц богини.
С крутой скалы был виден лазурный морской простор, шумная гавань с лесом мачт, Геликон, левее Парнас, а так как на этот раз воздух был особенно чист и прозрачен, то они легко отыскали вдали и белый Акрополь Афин. А когда густой толпой среди пышных колонн они спустились в город, Периклес вдруг тихонько толкнул локтем задумавшегося Дориона:
— Смотри: Алкивиад!.. А с ним эта… Дрозис… Или это не она?
Но это была она. Их было несколько, все были в привядших уже венках и пьяны. Ясно было, что это не начало, а продолжение бурной ночи. Дрозис дурачилась и хохотала больше всех. Алвивиад не сводил с нее восхищенных глаз. И, когда пьяное шествие исчезло за углом, Дорион, бледный, повесив голову, зашагал прочь.
19
Авторы, писавшие о древней Греции, слишком охотно делают из нее какую-то оперу самого дурного вкуса (Гаммерлинг, например, в своей «Аспазии»). Нелепо воображать, что все греки того времени только и делали, что говорили о высоком искусстве да своей старине: русский мужик никогда не цитирует Слова о Полку Игореве, а немецкий сапожник совсем не интересуется Нибелунгами. Жизнь в грубо размалеванных декорациях удел, слава богам, немногих.