– А ну-ка прекрати, Уинстон, – прошипела она, стараясь сдерживать свои чувства. – Ты что, хочешь, чтобы сюда спустилась мама? Больная? И хватит этих твоих глупостей насчет морского флота. Отец прав. Ты еще слишком юн. Если ты убежишь, то мама этого не переживет. Так что, давай кончай, слышишь?
Однако, вопреки обыкновению, упрямые глаза Уинстона продолжали метать искры ярости.
– Эй ты, мисс Малютка! – выкрикнул он ехидно. – Не суй нос в чужие дела! Поняла? Вечно лезет куда не надо. Тошнит прямо. Сама с гулькин нос, а делает вид, что чего-то понимает. Смотрите, какая госпожа нашлась, Эмма Харт!
В голосе Уинстона звучала лютая злоба, но, не выдержав пристального осуждающего взгляда сестры, он замолчал. Выражение змеиного лица было холодным и безразличным: смерив брата взглядом, она презрительно отвернулась, смутно почувствовав, что Уинстон боится ее. Не так, как боялся грубой отцовской силы, а совсем по-другому, объяснения чему он и сам не знал. Чтобы попытаться скрыть свои чувства, он втянул ноздрями воздух и выкрикнул что есть мочи:
– Мала еще других учить, Эмма Харт! Нос не дорос!
Эмма никак не отреагировала на его слова – сжав губы, она заставила себя промолчать.
Большой Джек, конечно, слышал обмен „любезностями" между двумя старшими детьми: этих нескольких секунд ему оказалось достаточно, чтобы немного прийти в себя и остыть. Медленно повернув массивную голову, увенчанную львиной гривой, он в упор посмотрел на сына.
– Хорошенького понемножку, Уинстон! – сказал он голосом, в котором все еще чувствовался гнев, но уже явно шедший на убыль. – Оставь сестру в покое. Хватит ругаться, ты свою злость на сегодня израсходовал. И заруби себе на носу, я не забуду, что ты тут наговорил, это я тебе обещаю!
– А чего она лезет в мои дела? – запротестовал Уинстон, но тут же осекся, увидев, какой злостью сверкнули глаза отца, как покраснело все его лицо.
Эмма уже не так крепко держала отцовскую руку, и Уинстон счел за лучшее не дразнить отца понапрасну. По-кошачьи ловко он переместился в самый дальний угол кухни, где стоял его младший брат Фрэнк, дрожа от страха: все время, пока длилась ссора, он тихо скулил, пряча голову за большим горшком.
Эмма мрачно следила за передвижениями Уинстона по комнате: выражение ее глаз оставалось осуждающе-холодным. Сердце ее клокотало от ярости из-за тупости брата, неспособного понять, когда отец не в духе, нельзя распускать язык. Следя за тем, как Уинстон шепотом утешает младшего брата Фрэнка, Эмма думала, каким это было бы для всех благом, если бы он действительно убежал. Тогда в семье действительно бы наступил мир. Впрочем, ей тут же сделалось так стыдно за подобную крамолу, пришедшую в голову, что она даже выпустила руку отца, которую все это время продолжала держать. Как она могла такое пожелать! Ведь они с Уинстоном неразлучны и оба нуждаются друг в друге. Он ее союзник, ее единственно настоящий друг, которого, она знала, не заменит никто. И вдруг... неужели она ошибалась? Это было бы просто ужасно. Она быстро повернулась к отцу, взяла его за руку и, чувствуя себя немного виноватой, тихо попросила:
– Ну, папа. А теперь садись... – И она сильно, но настойчиво потянула его за руку.
Какое-то время Джек Харт еще сопротивлялся ее слабым усилиям, но потом, поглядев на девочку, подумал: „Боже, до чего же она худенькая! И как легко было бы мне вырвать свою мускулистую руку из ее хилых пальцев. Да одним движением кисти я мог бы отшвырнуть ее как котенка на другой конец комнаты". Но он ни разу в жизни пальцем ее не тронул – и не собирается делать этого сейчас. Большой Джек расслабил свои напряженные мышцы и покорно позволил дочке усадить себя на стул. Не отрываясь, смотрел он на это бледное и обычно такое серьезное и вдумчивое лицо, которое сейчас было еще по-прежнему возбужденным. И чем дольше смотрел, тем больше оттаивало его сердце – никто другой из детей не трогал его так, как Эмма. И никто из них, кроме нее, не осмеливался ему перечить. Большой Джек не отличался даром прозорливости, но тут при виде дочери его словно осенило. У Эммы, осознал он, действительно железная воля, что для столь юного создания не только странно, но и страшновато. Ее маленькое личико с непреклонной решимостью в глазах неожиданно вызвало в нем целую бурю чувств, в которых гордость смешивалась со страхом за будущее дочери. Да, он гордился Эмминой силой, но и боялся за нее – опять-таки из-за этой ее силы. В один прекрасный день ей не миновать беды, подумалось ему. С таким характером ей трудно придется в их мире, потому что меньше всего он способен терпеть чью-либо независимость. Кто они такие? Бедные люди, осужденные всегда исполнять чьи-то приказы, подчиняться тем, кто их отдает. Эммина железная воля будет в конце концов сломлена – и этого дня надо страшиться. Господи, взмолился он, только бы ему уже не жить тогда на свете, чтобы не видеть ее унижения. Он этого не перенесет так же, как и она.
Впервые за последние годы он так внимательно разглядывал свою дочь: худенькое тело (еще бы, так скудно питаться!), тоненькая шейка, острые плечи под старенькой, в обтяжку, ночной рубашкой. Но глаза его увидели на сей раз не только это. Но и прозрачную кожу, белую как снег, который даже сейчас лежал на вершинах холмов. И пышность золотистых волос, сходившихся треугольником на середине гордого лба. И хотя тело было еще совсем детским, задатки будущей женской красоты уже проступали – но только вот разовьется ли она или жизнь сгубит ранние ростки? Сердце его при мысли об этом мучительно заныло, все его существо опять охватил гнев. Гнев, смешанный с глубокой печалью за судьбу дочери, которой суждено познать один только каторжный труд. Ведь она и сейчас занята им и здесь, и в Фарли-Холл. Это в ее-то годы!
Тонкий детский голосок вернул его к реальности:
– Папа! Папа! Ты что, плохо себя чувствуешь? У тебя такой странный вид!
Он увидел склоненное над собой озабоченное личико.
– Ничего, дочка! Все в порядке. Ты уже была у матери? Как она там?
– Сперва ей было плохо. Но после моего прихода вроде полегчало. Я собиралась принести ей чаю.
И она выпрямилась, чтобы пойти за чаем, – отец с широкой улыбкой, обнажившей его белые зубы, еще раз оглядел ее любящим взором. Но она как обычно не ответила тем же, чем он ожидал. Вместо этого просто похлопала его по руке и пристально взглянула на него. От этого взгляда отец почувствовал себя пристыженным. Пристыженным собственным ребенком, как будто родителем была она, а не он! Чувство было новым и беспокойным. Эмма – его любимица, никто, как он, не понимал ее, никто так глубоко не любил. И меньше всего ему хотелось пасть в глазах любимой дочери, без чьего уважения жизнь лишилась бы смысла.
Заученно-механическим движением руки он потянулся к очагу, где стояли его башмаки. Было уже поздно и скоро надо отправляться на кирпичный завод к Фарли, где работал и он, и Уинстон. Путь не близкий – меньше, чем за час, не доберешься.
Эмма быстро пересекла кухню: теперь в ее движениях снова сквозили решительность и энергия. Ей хотелось как можно быстрее развеять мрачные впечатления раннего утра, чтобы все вернулось на свои привычные места. Да, по-прежнему жгло воспоминание об их недостойном поведении, но долго таить обиду она не умела. И тут за горшком Эмма увидела голову пригнувшегося Фрэнка. На лице у него уже не было прежнего испуга – сейчас малыш занимался тем, что потихоньку намазывал бутерброды для отца и старшего брата, первыми отправлявшихся на работу. Они брали их с собой в специальных жестяных коробках, чтобы иметь возможность подкрепиться в обеденный перерыв. Эмма поспешила ему на помощь, на ходу засучивая рукава, готовая сейчас горы перевернуть.
– Фрэнк, милый! Чем ты занимаешься? – возбужденно воскликнула она, подходя к брату с расширенными от удивления глазами, укоризненно покачивая головой. – Кто так густо намазывает на хлеб топленое сало? Хочешь, чтоб на завтра ничего не осталось?!
С этими словами Эмма вырвала из руки перепуганного мальчика нож и, ворча, начала соскребать лишнее, по ее мнению, сало. Затем все, что ей удалось таким путем спасти, она бережно положила обратно в коричневую банку, стоявшую на толстой деревянной доске для отбивания мяса, прикрывавшей горшок.