Распрямившись, она отвесила ему поклон и пожелала доброго здоровья, продолжая крепко прижимать к груди фарфоровую посуду, чтобы хозяин не услышал, как она дрожит в ее трясшихся от страха руках. Ноги у нее тоже дрожали – правда, больше от неожиданности, чем от страха.
– Доброе утро. А где Полли?
– Плохо себя чувствует, сквайр.
– Понятно, – отозвался он лаконично.
Глаза хозяина так и буравили ее, пока она стояла перед ним с тарелками в руках. Но вот он нахмурился, и на его лице появилось озадаченное выражение. Оба молчали, и Эмма чувствовала себя словно загипнотизированной. Но тут сквайр быстро кивнул, резко развернулся на каблуках и вышел из комнаты. Звук захлопнувшейся за ним в библиотеке двери заставил Эмму вздрогнуть. Только убедившись, что хозяин больше здесь не появится, она с облегчением вздохнула и быстро закончила сервировку стола для предстоявшего семейного завтрака.
10
Остановившись посреди библиотеки, Адам Фарли прижал ладони к лицу. Он устал, точнее, чувствовал себя совершенно выпотрошенным, так как опять плохо спал. Бессонницей он страдал уже давно. Это проклятие многих дней – вернее бесконечных ночей. Даже если он позволял себе выпить после обеда пять, а иногда даже шесть больших порций портвейна, причем выдержанного, вино оказывалось бессильным в качестве успокаивающего средства. На несколько часов он погружался в тупое, тяжелое оцепенение, после которого он внезапно просыпался глубокой ночью, весь покрытый потом или дрожа от озноба – в зависимости от снившегося ему кошмара, – а мозг его в это время прокручивал картины прошлого, беспощадно анализируя всю прожитую жизнь. Эта жизнь уже давно его не удовлетворяла.
Он медленно прошелся по комнате взад-вперед, погруженный в свои раздумья – высокий, хорошо сложенный, подтянутый мужчина с приятным умным лицом, обычно ухоженным, но сегодня изможденным и бледным, с усталыми морщинками, обозначившимися особенно резко возле глаз и уголков рта. Глаза его были необычайно красивы – голубовато-серые, они обычно ярко блестели, почти сверкали, и тогда в них приоткрывались тайные глубины, свидетельствовавшие о богатой духовной жизни, скрытой от посторонних взоров. Сейчас, однако, красные веки набрякли, а огонь в глазах казался угасшим. Но особенно выделялся на этом несколько аскетичном лице рот, чрезвычайно чувственный, хотя то была особая чувственность, скрадывавшаяся строгим, даже суровым рисунком губ. Прямые светло-шатеновые волосы, делавшие его отчасти похожим на блондина, были небрежно зачесаны назад – чуть длиннее, чем предписывалось тогдашней модой. Он никогда не пользовался – хоть опять-таки для джентльменов это считалось высшим шиком – помадой для волос, так что на широкий лоб то и дело спадала выбившаяся непокорная прядь, которую он по привычке быстро откидывал назад нервным движением ладони. Вот и сейчас, расхаживая по комнате, он сделал именно такой жест.
Как ни странно, но это нетерпеливое движение руки не создавало на его красиво вылепленной голове ни малейшего беспорядка: Адам Фарли относился к числу тех мужчин, которые всегда, при любых жизненных обстоятельствах, выглядят, как правило, чрезвычайно элегантными. В его внешнем виде при всем желании нельзя было ни к чему придраться. Великолепно одетый, как того требовала обстановка, он обладал безупречным вкусом, обычно приписываемым денди, хотя в нем не наблюдалось ни малейшей склонности к показным эффектам.
Его костюмы от самых дорогих портных на Савил-Роу были столь безупречного покроя, выдержаны в таком великолепном стиле и пошиты с таким мастерством и вкусом, что служили предметом жгучей зависти среди его лондонских приятелей, не говоря уже о знакомых торговцах шерстью в Лидсе и Брэдфорде. Шились они большей частью из тканей, производимых на его же собственных фабриках или текстильных комбинатах, чьими владельцами были его друзья, то есть из шерсти и сукна йоркширской выделки. Йоркшир в те дни был бесспорно мировым центром по производству шерсти, Адам Фарли же, бесспорно, являлся некоронованным шерстяным королем. А что касалось одежды, то он считался образцом элегантности. Все дешевое и грубое было чуждо его утонченной натуре: словом, хорошие костюмы были одной из тех немногих слабостей, в которых он не мог себе отказать. При этом, как ни странно, но ему никогда не приходило в голову, что дом, в котором он живет, является верхом безвкусицы. Объяснялось это тем, что Адам Фарли почти не обращал на него внимания.
... Через несколько минут он прекратил хождение из угла в угол и подошел к огромному столу резного черного дерева. Усевшись в кожаное, цвета красного вина, кресло, он тупо уставился в лежавший на столе список предстоявших ему на этой неделе деловых встреч. Глаза чесались и болели от хронического недосыпания, тело ломило, а голова прямо-таки раскалывалась – не только от усталости, но и от одолевавших его изнурительных дум. Ничего, казалось ему, нет в его жизни стоящего: ни радости, ни любви, ни теплоты, ни дружбы – нет даже интересов, которые могли бы поглощать его нерастраченную энергию. Ничего... ничего, кроме бесконечно тянущихся пустых дней, завершающихся длинными, полными одиночества ночами. И так день за днем, год за годом.
Сейчас, когда он сидел, расслабившись, лицо его выглядело особенно изможденным. Багровые пятна на щеках, круги под глазами – свидетельства мучительной ночи, когда душу раздирают те же самые неразрешимые вопросы, которые он беспрестанно задает себе во время своих ночных бдений, шагая взад-вперед по спальне и думая, думая... При всем том, однако, лицо оставалось молодым, почти юношеским, хотя и омраченным глубокой печалью и усталостью, так что, несмотря ни на какие следы душевных страданий, Адам Фарли все-таки выглядел куда моложе своих сорока четырех лет.
„Вся моя жизнь – сплошная неразбериха, – с отвращением подумалось ему. – Зачем продолжать жить? Ведь у меня нет никакой цели. Хотел бы я иметь мужество пустить себе пулю в лоб и покончить со всей этой волынкой”.
Эта пришедшая в голову мысль так поразила его, что он тут же выпрямился в кресле, схватившись за подлокотники. Он взглянул на свои руки. Они дрожали. Даже в худшие свои минуты – а их, видит Бог, было в последнее время не так уж мало – мысль о самоубийстве ни разу не посещала его. Раньше он считал, что самоубийство – синоним трусости; сейчас, однако, он признал, что этот поступок требует известного мужества. Он даже пришел к выводу в то мгновение, пока сидел, погруженный в грустные воспоминания, что только тупицы никогда не помышляют о самоубийстве. „Наверняка ведь, – спросил он самого себя, – большинство разумных людей в какой-то момент своей жизни должны были рассматривать подобный конец?” Иначе и быть не могло – значение жизни и сама человеческая сущность – вдруг понял он всю тщетность своих прежних усилий – подводят любого к бездне разочарования и отчаяния. В его же случае примешивалось еще и чувство беспомощности, выносить которое с каждым днем становилось все труднее и труднее.
Невзирая на все свое богатство и положение в обществе, Адам Фарли, разочаровавшись во всем, вел жизнь мученика. Счастья для себя он уже не ожидал и стремился единственно к достижению минимальной удовлетворенности или, на худой конец, душевного спокойствия. Однако он так и не мог, хотя бы на время, избавиться от гнетущего чувства одиночества и сердечной тоски – тем более что и тем и другим был обязан лишь самому себе. Его разочарование и мучительное разрушение прежних иллюзий объяснялись одним – предательством самого себя, своих амбициозных планов, мечтаний и былых идеалов. Предательством, в котором виноваты были его разум и моральные убеждения.
Адам медленно оглядел библиотеку, словно впервые увидел ее после длительного путешествия. Комната была поистине величественна: высоченный потолок, огромные размеры, отделанные панелями мореного дуба стены, собрание старинных книг, выразительные антикварные изделия. Паркетный пол устлан ворсистыми персидскими коврами, чьи теплые красные и темно-синие тона прекрасно дополняют цвет дерева; редкая коллекция гравюр с изображением сцен из охотничьей жизни украшает части стен, свободные от книжных полок. Возле отделанного резным дубом камина стоит удобный длинный диван „честерфилд", обитый кожей темно-вишневого цвета, и несколько глубоких бархатных, цвета темно-красного вина, кресел с высокими спинками и такими же боками для защиты от сквозняков. Стоявший рядом журнальный столик черного дерева завален кипами газет, журналов и разных иллюстрированных изданий; в углу шкафчик темного ореха: там, на серебряном подносе, стоят хрустальные графины с портвейном, бренди, шерри, виски и джином и высокие хрустальные бокалы, посверкивающие в серовато-тусклом утреннем свете.