Еще немного полюбовавшись своими новыми приобретениями, Эмма стала укладывать их обратно в шкатулку. И тут под бархатом на дне шкатулки она нащупала еще что-то. Бархат не был закреплен, и девушка легко приподняла его. Под ним оказались медальон и булавка для галстука. Эмма взяла медальон и с любопытством осмотрела его. Она не помнила, чтобы ее мать надевала его. Она никогда не видела его прежде. Он был старинной работы и, сделанный из чистого золота, ярко блестел на свету. Эмма попыталась открыть его, но безуспешно. Она встала и поспешно достала ножницы из своей коробки для рукоделия. Потрудившись немного и поднажав, Эмма сумела наконец открыть его. На одной стороне медальона находилась фотография ее матери, когда та была еще девушкой. Другая сторона его пустела. Или нет? Девушка присмотрелась и увидела вместо фотографии маленький локон светлых волос.
„Интересно, чьи это волосы?” – подумала она, пытаясь приподнять стекло над ними. Но оно было так плотно вставлено в медальон, что поднажми она ножницами чуть сильнее, и стекло тут же раскололось бы. Эмма закрыла медальон и с любопытством повернула его оборотной стороной. И тут она заметила надпись, выгравированную на обороте, нечеткую, почти стершуюся от времени. Эмме с трудом удалось разобрать буквы. Она вглядывалась снова и снова, напрягая зрение. Наконец, поставила свечу прямо на сундук и поднесла медальон к дрожащему пламени.
Буквы были еле заметны. Очень медленно Эмма прочитала вслух: „Э от А, 1885 год”. Она повторила эту дату про себя. Это было девятнадцать лет назад. В 1885 году ее матери было пятнадцать. Означала ли буква „Э” Элизабет? Должно быть, да, решила она. А кто же тогда этот А? Девушка не помнила, чтобы ее мать говорила о ком-нибудь из родственников, чье имя начиналось на букву „А”. Она решила спросить об этом отца, когда он вернется из пивной. Очень осторожно положила золотой медальон на черное платье и потрогала булавку, внимательно вглядываясь в нее. Странно, что у мамы оказалась такая булавка. Девушка нахмурилась. Такой булавкой богатые господа закалывают галстук или шейный платок, вероятней всего, под костюм для верховой езды, поскольку она была сделана в форме стека с крошечной подковой посредине. Эмма догадалась, что булавка тоже была золотой и, очевидно, очень дорогой. Конечно, она не могла принадлежать ее отцу.
Эмма покачала головой и вздохнула. Она была озадачена. Машинально положив медальон и булавку на место и накрыв их бархатной подкладкой, девушка убрала в шкатулку и другие украшения. Она аккуратно сложила в сундук остальные вещи и закрыла крышку, все еще удивленно покачивая головой. С присущей ей проницательностью, Эмма сразу догадалась, что ее мать по какой-то неизвестной причине скрывала медальон и булавку. Это открытие заинтриговало девушку, и она решила не говорить отцу о своих находках, хотя еще не до конца понимала, чем вызвано такое ее решение. Прихватив с собой коробку для рукоделия, она задула свечу и спустилась вниз.
Кухня тонула в полумраке, который не мог разогнать тусклый свет двух свечей, горевших на столе. Эмма зажгла керосиновую лампу на каминной полке и еще одну на буфете и, поставив на стол корзинку для шитья, принесенную из усадьбы, принялась за работу. Сначала она потрудилась над блузкой, подаренной ей госпожой Уэйнрайт, а затем начала подбивать нижнюю юбку миссис Фарли. „Бедняжка, – думала девушка, усердно прокладывая стежки. – Она всегда такая странная. То сдержанная и замкнутая, то вдруг веселая и болтает без умолку...” Эмме хотелось, чтобы Оливия Уэйнрайт поскорее вернулась из Шотландии, где она гостила у друзей. Она отсутствовала лишь две недели, но Эмме казалось, что прошла уже целая вечность. В имении без нее все шло как-то не так, и странное беспокойство все чаще охватывало Эмму. Она по-настоящему тревожилась и не могла объяснить себе причину этой тревоги.
Сквайра тоже не было дома. По словам кухарки, он уехал поохотиться на куропаток и вернется не раньше чем в выходные. Жизнь в имении Фарли замерла, и в отсутствие сквайра и миссис Уэйнрайт у Эммы забот поубавилось. Потому-то кухарка и позволила ей уйти домой на целых три дня.
– Побудь немного с отцом, – сказала ей миссис Тернер и сочувственно добавила: – Ты сейчас очень нужна ему, девочка.
И Эмма все это время, что она находилась дома, занималась уборкой, стиркой и готовила еду для отца и Фрэнка. Одна лишь неприятность испортила выходные – переживания из-за Уинстона, хотя Эмма считала глупостью бесконечно обмусоливать эту проблему.
Эмма улыбнулась про себя. Поскольку в имении стало меньше работы, ей удавалось ускользать днем на солнечные вересковые пустоши и сиживать под скалами на Вершине Мира с Эдвином. У молодого хозяина были летние каникулы в его пансионе, и они крепко подружились за это время.
Эдвин поверял Эмме многие свои секреты. Он рассказывал ей обо всем – о школе, о семье, и большинство его страшных тайн она обещала не выдавать ни одной живой душе. А когда они гуляли по вересковой долине в четверг, он сообщил ей, что через неделю к ним в гости на выходные приедет большой друг его отца. Едет он прямо из Лондона, и, по словам Эдвина, это очень важная персона. Некто доктор Эндрю Мелтон. Эдвин был взбудоражен его предстоящим визитом, потому что доктор только что вернулся из Америки, а Эдвин хотел все знать о Нью-Йорке. О его приезде не знали ни кухарка, ни даже Мергатройд. Эдвин заставил Эмму поклясться хранить это в тайне, и, чтобы его успокоить, ей пришлось произнести: „Да падет на меня кара Господня” и, перекрестившись, торжественно поднять правую руку.
Мысли Эммы об имении Фарли, а точнее, об Эдвине были внезапно прерваны возвращением отца из пивной, как раз тогда, когда церковные часы пробили десять. Девушка тотчас заметила, что он выпил больше обычного. Он плохо держался на ногах, и глаза его были затуманены. Сняв пиджак, он хотел повесить его на крючок за входной дверью, но промахнулся, и пиджак упал на пол.
– Я повешу его, папа. Иди сядь, а я приготовлю тебе чай, – сказала Эмма, отложив шитье и вскочив со стула.
Джек сам поднял пиджак, и на этот раз ему удалось повесить его на крючок.
– Я ничего не хочу, – пробормотал он, направляясь в комнату. Он сделал несколько нетвердых шагов к Эмме и остановился. Потом долго и внимательно смотрел на дочь, и на его лице появилось изумленное выражение. – Ты иногда так похожа на свою мать, – тихо произнес он.
Эмму очень удивило это неожиданное замечание отца. Она думала, что совсем не похожа на мать.
– Я? – переспросила девушка. – Но ведь у мамы были голубые глаза и волосы темнее...
– У твоей матери не было и вдовьей челки на лбу, как у тебя, – заметил Джек. – Ее ты унаследовала от моей матери, твоей бабушки. Но все же ты очень напоминаешь свою мать, особенно сейчас. Свою мать в девичестве. Овалом лица и всеми чертами. И изгибом губ. Да, с возрастом ты станешь еще ярче, как это было и с ней. Да, девочка, именно так и будет.
– Но мама была красивой, – начала было Эмма и запнулась.
Джек оперся о стул.
– Да, она была красивой. Самой красивой девушкой в этих местах. В Фарли не было ни одного мужчины, который не положил бы глаз на нее. Да, ты бы очень удивилась, если б узнала... – Он прервал себя на полуслове и пробормотал что-то нечленораздельное.
– Что ты сказал, папа? Я не расслышала.
– Ничего, девочка. Все это теперь неважно. – Джек посмотрел на Эмму слегка затуманенным, но все же довольно проницательным взглядом и усмехнулся: – Ты тоже красивая. Вся пошла в мать. Но, слава богу, ты скроена из более крепкой материи. Элизабет была очень хрупкой, не такой сильной, как ты.
Джек печально покачал головой, потом поцеловал дочь в лоб, пробормотал: „Спокойной ночи” и стал с трудом подниматься по каменным ступенькам. Он так сгорбился, что казался совсем маленького роста, и Эмма подумала, смогут ли они, как прежде, называть его Большим Джеком. Она опустилась на стул и рассеянно уставилась на пламя свечи, ярко горевшей перед ней. Девушка думала, что станет с ее отцом. Он словно потерял себя со смертью жены, и Эмма поняла, что прежнего Джека уже не существует. Сознание этого наполнило ее душу безысходной тоской: ведь она знала, что ничем не сможет облегчить его нестихающую боль. Он будет оплакивать ее мать до своего смертного часа.