И заместителя министра, давшего «добро» на торможение поезда, невольно ставшего партнером Эдуарда Стрельцова, смело можно причислить к организаторам победы над поляками.

…Я вряд ли поступаю корректно, анализируя работу нанятого газетного сатирика с позиций сегодняшнего, всем нам разрешенного свободомыслия. Не сомневаюсь, что будь сегодня Нариньяни жив, он над многими посылами своего фельетона прилюдно же и посмеялся бы, набрав очки в другом направлении, — возможно, набрался бы и мужества рассказать, какие же именно из конъюнктурных соображений толкали его на тот или иной выпад, убийственно жалящий юного Эдика. Сегодня я рассматриваю рабский труд фельетониста как примету времени, в некоторых аспектах не самого худшего для нашей многострадальной страны.

Я повторяю, что Нариньяни — мастер. И в написанном им нет ни одной безобидной строчки — каждая умело заминирована…

Конечно, изощренный «правдист» прекрасно знал, что людей посвященных и причастных он своим фельетоном ни в чем не убедит. Но он вполне сознательно и цинично обращался к непосвященной в спортивные дела массе, будил в толпе обывательский протест, не сомневаясь ни на мгновение, что критически заряженное им против привилегированных молодых людей быдло сметет и запугает несогласного с журналистом и его газетой знатока.

Как правило, в фельетоне Нариньяни оперирует фактами. Но до чего же он нечистоплотен в их толковании!

В сороковые годы тем же Нариньяни был написан добрый, можно сказать, лирический фельетон «Приют одиннадцати», посвященный милым чудакам-болельщикам (один из них, если не ошибаюсь, всеми уважаемый профессор), которые немного стесняются своей несолидной страсти к футбольной игре.

Но здесь, в «Звездной болезни», он обращается к агрессивной сути тех граждан, которые склонны требовать от спортсмена, а не любить его. Талант, как считалось в советском обществе, обязан служить этому обществу во сто крат усерднее, чем бездарность. Иначе никто бы не простил таланту того, что он существует, то есть выделяется из общего ряда. В ходу было выражение: «у народа в долгу». Талант — получалось — не народ. Кого тогда, интересно, считало народом идеологическое руководство, постоянно говорившее от имени народа? Себя же с ним командиры тоже не отождествляли, поскольку в своем кругу обычно говаривалось: народ нас не поймет. Кого — нас?

Но ставило ли наше государство когда-нибудь своей целью делать из больших спортсменов образцовых — согласно навязанной советскому обществу морали — граждан, воспитывать их соответственно? Разве же не специально их надолго изолировали на сборах, освобождая от житейских хлопот, непременных для их сверстников — не атлетов? Правда, в домашних условиях по тем деньгам, что им платили, они вряд ли получили бы то питание и все прочее из необходимого для поддержания физической формы. Сборы компенсировали недоплаченное деньгами. Как и звания и ордена, которые спортсменам не «спешили» присваивать — это входило в гонорар за олимпийскую победу.

Всякий думающий спортсмен не обольщался насчет собственного предназначения — быть козырной картой в государственной политике. «Мы гладиаторы», — говорил мой сосед, олимпийский чемпион по боксу Валерий Попенченко, не прекращая хлопот о защите докторской диссертации. Объясняя, почему он не взял Виктора Тихонова (будущего тренера сборной) из расформированного после смерти Сталина клуба ВВС в ЦСКА, Анатолий Тарасов говорил: «Мне нужны были бандюги».

Конечно, в Советском Союзе и «Героя» могли не дать истинному герою, если политотдел не благословил, и «Гертруду» («Героя труда») чаще всего давали, сообразуясь с «моральным обликом» трудяги. И Стрельцову орден «Знак Почета» — «Веселых ребят» (они изображены на ордене) — могли бы и не давать — придержать награждение: наверху были информированы о всяческих промашках в быту будущего орденоносца. Но отпускать Эдика совсем уж в стихию неформальности, вовсе уж не канонизировать его по-советски представлялось идеологам опасным. Это бы только усилило несанкционированную популярность. В присвоении званий и наград был и дисциплинирующий момент. Спортсменам с наградами и званиями, от которых ждали подвигов во имя строя, легче было — с их детской психологией — играть еще и в бойцов идеологического фронта…

Нетерпеливый в развитии своей версии Нариньяни пишет: «…пресыщенный вниманием молодой человек начинает забываться. Ему уже наплевать на честь спортивного общества, наплевать на товарищей. Он уже любит не спорт, а себя в спорте. Он выступает на соревнованиях не как член родной команды, а как знатный гастролер на бедной провинциальной сцене. Товарищи стараются, потеют, выкладывают ему мячи, а он кокетничает. Один раз ударит, а три пропустит мимо: „Мне можно. Я звезда“. И ведет себя, как звезда на футбольном поле и в жизни, не так, как требуют того правила социалистического общежития, а так, как захочет его левая нога. Левая нога хороша, когда она бьет по воротам да не промахивается. А во всех остальных случаях левую ногу следует держать под контролем…»

«И какой только умник внедрил эту голливудскую аналогию в наш спортивный лексикон!» — восклицает фельетонист, иронизируя по поводу фразы, приписываемой тренеру Маслову: «Помилуй Боже, разве можно так, Иванов и Стрельцов — наши звезды!»

Выражение «звезда» звучало у нас как бы не вполне всерьез, не без пародийного реверанса в сторону заграницы, которую при Сталине самым верным тоном считалось изображать карикатурно — и не только в «Крокодиле», где Нариньяни регулярно печатался, но и в театре и в кинематографе. Из фельетона публике должно быть понятно, что звезда — это плохо, это на потребу чему-то низменному и развращенному.

А вот народный артист — это серьезно. И заслуженный мастер — серьезно, за исключением случаев, когда звание присваивается несерьезному Эдику.

Вообще явление знаменитостей народу бралось советской властью на идеологическое вооружение. Стихийных выдвижений старались, как и в случае с наградами, избегать. Но талант сам по себе стихия. Поэтому в ряде случаев полезнее и правильнее, с точки зрения надзора, надсмотра за народом, иные таланты не заметить, не признать, погубить…

Однако и совсем обойтись без талантов не удавалось. И хотя твердить не уставали, что талант — это, в первую очередь, труд, нигде в мире, кроме, как в Советском Союзе, не существовало знаменитых рабочих и знаменитых крестьян.

Знаменитых передовиков социалистического производства культивировали (раскручивали, как сказали бы теперь) с назойливостью и размахом, мало уступавшим голливудскому.

Стахановское движение не решило проблем производительности труда. Но жизнь самого Алексея Стаханова оказалась сломленной. Вот он-то на самом деле оказался зараженным «звездной болезнью» — и к своему шахтерскому труду не вернулся. Стахановцами называли всех рекордистов и передовиков. А сбившийся с круга и спившийся Стаханов скитался по больницам, работал сначала на командных постах, но потом и на скромных должностях в угольном министерстве. Никто и не вспоминал о нем до юбилея стахановского движения, когда ему в память о былом дали Золотую Звезду. Сейчас, по-моему, уже нет смысла вникать в кафкианскую путаницу понятий и символик: звезды, осуждаемые за сходство с иностранными, рубиновые звезды над Кремлем, звезды на погонах военных, ну и звезды героев…

Вслед за прославленными рабочими шли знаменитые авиаторы. Авиаторы, по меткому наблюдению Модильяни, сделанному еще в начале века, — в общем, те же спортсмены. В первую очередь награждали за рекордные перелеты — в предвоенные годы. И не случайно их потеснили космонавты — рекорд каждого запуска в космос делал труд их престижнее ежедневной работы летчиков-испытателей, чьи имена после времен Чкалова и Громова звучали тише, не говоря уж о строевых пилотах.

В романе Валентина Катаева «Время, вперед!» старый интеллигент — инженер, недовольный затеей установления рекорда по количеству замесов бетона, говорит, что это значит превращать стройку во французскую борьбу. Его раздражает ненужный элемент состязательности в серьезном деле. Допускаю, что спортсменов и тренеров, в свою очередь, раздражали параллели, проводимые между их трудом и трудом рабочих на производстве. Им, может быть, скорее бы польстило, если бы ловили их на сходстве с людьми из мира искусства — вдавались бы в психологию творчества, прощали бы им капризы и срывы, но не сравнивали постоянно со стахановцами, с передовиками производства, что тогда выглядело с государственной точки зрения полезнее. Жили спортсмены получше, чем рабочие и крестьяне. Им и прощали многое, если обстоятельства позволяли. Если не наезжала на них какая-либо воспитательная кампания, когда люди типа Нариньяни напоминали спортсменам о «моральном облике» советского человека.