Ни у кого из современников Шевченко художественного образа этого института домашнего быта красиво разлагающегося дворянства мы не встретим. Так словно его и не было. А у Великого Кобзаря, глубоко ознакомившегося с пикантным вопросом во время своих странствий по усадьбам знакомых помещиков, все на месте. Как и должно быть: «Длинная галерея, освещенная несколькими солнцеобразными лампами, разделялась с одной стороны деревянными перегородками на небольшие чуланы, заномерованные римскими золотыми цифрами. Чуланов было десять, и каждый из них украшался горбатой кушеткой и топорной работы картиной отвратительного содержания. Это ничего больше, как домашний гарем господина Курнатовского, открытый и лампами освещенный вертеп разврата! Посмотрим, что дальше откроется. Из возмутительной галереи вошел я в осьмиугольную большую комнату в китайском вкусе и освещенную китайскими фонарями. Комната имела тоже четыре выхода, украшенные надписями красными буквами. Над дверью, из которой я вышел, было написано: «Наслаждение», над противоположной дверью – «Движение», направо – «Отрада», а налево – «Награда». Со стороны «Отрады» и «Награды» несло конюшней и псарней; я выбрал фирму «Движение» и очутился в темном саду».

Невинное по нашим меркам описание в 50-е годы позапрошлого столетия казалось чуть ли не порнографией. Никто в тогдашней русской литературе даже не пытался протащить подобное в подцензурный текст. Писали куда круче – и с матерщиной, и с картинами «отвратительного содержания», но держали все это под спудом в потаенных рукописных сборниках, предназначенных только для узкого мужского круга. А Шевченко – наивная Божья душа

– и эти «гнусности» попытался вывалить на суд публики! Теперь Максимовича – рахитического вида субъекта

с жидкими патлами и очками жульверновского профессора Паганеля – вспоминают разве что в примечаниях к шевченковским многотомникам. Но тогда вместе с Кулишом и Аксаковым он сделал все, чтобы не пустить Тараса в большую прозу, И ведь не пустил!

Холодный душ этой отповеди так расстроил Тараса, что он вообще забросил прозу. «Теперь думаю отложить всякое писание в сторону, – ответил бедняга Аксакову, – и заняться исключительно гравюрой…»

А так славно могло бы получиться! Ведь отправься Тарас Григорьевич вместо Кулиша в Европу, заработав на своих повестях, мы бы, несомненно, получили не только описание отечественных крепостных гаремов, но и подобный отчет о том, чем жила Западная Европа.

Ведь недаром один за другим в эти же годы туда ринулись и Достоевский, и Толстой, и Тургенев, вообще годами предпочитавший жить в Париже, и такие украинские писатели, как Григорий Данилевский и Марко Вовчок. Запад манил их прогрессивными идеями, комфортом повседневной жизни и возможностью приобщиться к древней, идущей еще от античности, гуманитарной культуре.

Но приятели не оставили Кобзарю даже теоретической возможности прикоснуться к этим древним европейским камням. И в то время когда та же Марко Вовчок будет бродить по развалинам Колизея, изливая в письмах Тарасу Григорьевичу свои впечатления, тот будет только грустно вспоминать свой рисунок «Умирающий гладиатор», где он изобразил знаменитый на весь мир амфитеатр, который никогда так и не увидел.

Ну как тут не затосковать по-русски? В жизни поэта начался очередной срыв – с походами по самым плебейским питейным заведениям Петербурга, распитием дешевого рома, фантастическими проектами жениться на крестьянке и преждевременной смертью.

Повести Шевченко вышли уже после его кончины. Те, что уцелели. Теперь они вызывали всеобщее восхищение. Все удивлялись, как это их не печатали раньше. Естественно, высказывали предположения, что виновата царская цензура. И никто даже не подозревал, что стать при жизни русским прозаиком Тарасу помешали завистливые украинские друзья, демонстративно рыдавшие у его могилы.

Русская тоска…

Но очень украинская история!

Секс-бомба провинциальной литературы

В школьный курс Марко Вовчок вошла как автор сентиментальных повестей о тяжкой доле «закріпаченого селянства». В жизни же это была расчетливая литературная дама, умевшая не хуже «дикого помещика» закрепощать своих поклонников. Влюблявшиеся в нее неизменно разбивали свою карьеру или умирали страшной смертью.

«Что такого в этой женщине, что все ею так увлекаются? – удивлялась дочь президента Академии художеств графа Толстого. – Внешне – простая баба… противные белые глаза с белыми бровями и веками, плоское лицо… А все мужчины сходят от нее с ума: Тургенев лежит у ее ног, Герцен приехал к ней в Бельгию, где его чуть не схватили. Кулиш из-за нее разошелся с женой…»

Юное секслитературное дарование первым открыл Пантелеймон Кулиш. Во второй половине 50-х годов XIX века он играл в среде петербургских украинцев роль литературного атамана. Хорошо ориентируясь в новинках европейской словесности, Кулиш мечтал об украинской Жорж Санд, «сельские повести» которой пользовались бы большим успехом. И вдруг из провинциального Немирова к нему приходит пакет от Афанасия Марковича, скромного гимназического учителя и приятеля по Кирилло-Мефодиевскому тайному обществу, а в пакете несколько рассказов его жены из народного быта. «Шедевры» были без заголовков и нуждались в редактуре, но энтузиаст Кулиш пришел в такой восторг, что, прочитав их, заявил: «Шевченко, я знаю, будет завидовать им».

«Мэтр» подготовил произведения начинающей писательницы к печати и в 1859 году тиснул их в своем альманахе «Хата». Таким образом первая операция Марко Вовчок завершилась успехом – за Афанасия Марковича она, по собственному признанию, «вышла замуж в шестнадцать лет не любя, а лишь стремясь к независимости». Но именно связи этого тихого меланхолического собирателя украинского фольклора помогли ей войти в мирок петербургских литераторов.

Вскоре скучный муж был отставлен за ненадобностью, а Кулиш, плюнув на свое положение женатого мужчины, уже собирался с протежируемой им провинциалкой в заграничное путешествие.

Тайна мгновенного взлета обольстительной дамочки (к тому времени, кстати, уже дважды рожавшей) была проницательно разгадана известным критиком Скабичевским: «Единственно, чем можно объяснить, ее сердцеедство, это недюжинным умом и умением вкрадываться в душу собеседника… В начале знакомства она производила на вас такое впечатление, что казалось, и не найти такой симпатичной душевной женщины: как она понимает вас, как сочувствует вам во всем. Но мало-помалу в этом симпатичнейшем и задушевнейшем существе сказывалась немалая доля коварства: или она эксплуатировала вас самым беззастенчивым образом, или, расхваливая вас в глаза и уверяя в искренности и горячем расположении к вам, в то же время зло высмеивала вас за глаза, или же, наконец, если замечала возможность поссорить вас с кем-нибудь, не упускала случая воспользоваться этой возможностью».

Кулиш мог бы обратить внимание хотя бы на зловещий псевдоним, который с удовольствием приняла Мария Маркович – Вовчок (то есть «волчишко»), но увлечение не давало ему времени вникать в подтексты. Отдав ей свои деньги и взяв взамен ее белье, он отправляется в Германию, ожидая, что через неделю туда же явится и его возлюбленная – и даже не подозревает, что всю дорогу Марко Вовчок сопровождает Тургенев – модный автор «Записок охотника», ставший ее очередным охотничьим трофеем.

Уже значительно позже, в 1869 году, Кулиш с досадой напишет: «Разбаловали в столице провинциалку и тем сделали из нее «европейскую потаскуху». И даже для слова «вовчок» вспомнит еще одно толкование, понятное только истинным ценителям богатств украинского языка; «Марка Вовчка продумал я… и не ошибся, приложив такой псевдоним: сей «вовчок», тот, что растет диким ростком на плодоносном дереве, точно так же в ы с а с ы в а л живые соки из людей, которые держали его на свете».

Впрочем, Марко Вовчок было глубоко плевать на эти упреки – ее отличала удивительная привычка делать свое дело, не обращая внимания на реакцию окружающих: Кулиш – фигура только «всеукраинского» масштаба. А Тургенев – всеевропейского. Его прекрасные международные связи очень кстати – за них стоит побороться. И пусть вчерашний любовник грозит самоубийством. Переживет. Как заметил по этому поводу тот же Тургенев в письме из Виши: «… успокойтесь: Шевченко не повесится, Кулиш не застрелится…» Хотя вскоре даже он, привыкший мириться с ролью третьего в семье Полины Виардо, пишет г-же Маркович с досадой: «Вы не без хитростей, как сами знаете… Вас понять очень тяжело». Герцен же попросту обвинил ее в «фальшивости» и добавил: «Пусть у нее будет хоть десять интриг, мне нет дела».