Да, с той хмельной ночи Хонгор с Эрле не возвращались в улус. Хонгор увез ее в степь, туда, где горы-клыки преграждали путь степным ветрам. Никому ничего не надо было объяснять и рассказывать. Мужчина властен над своею судьбою и над судьбою своих женщин. Их же удел – покоряться ему и в горе, и в радости. Его воля – вот ее доля.
Хонгор и Эрле жили в убогой кибитке как настоящие отшельники, если бывают отшельники, которые живут вдвоем. Эрле давно потеряла счет дням: порою ей казалось, что она жила так всегда, что всю жизнь будет она просыпаться чем свет на кошме, уткнувшись в горячее плечо Хонгора, а потом, приподнявшись на локте, долго смотреть в спящее лицо.
И это странное лицо, и голос, произносящий дикие, резкие слова, и одежда, и походка, и стать, и даже запах – все по отдельности было в нем чужим и даже пугающим, но вместе как-то необъяснимо слагалось в единственный, дорогой образ Хонгора, князя степей, владевшего телом Эрле так же свободно, щедро, безмятежно, как владел он просторами своих степей.
Ну а ее доля… Непрестанные, выматывающие хлопоты по хозяйству, дойка коров и кобылиц. Она лепила бесчисленные круги хурсана, твердого овечьего сыра. Она ловко заквашивала молоко. Она проворно снимала ложкой армак, творожную массу, которая при кипении молока покрывала края котла. Она смешивала подкисший творог с молоком и отжимала, чтобы вернуть ему нежный, сочный вкус. Она набивала мелко нарезанными внутренностями бараньи кишки для колбас и сердилась на себя, когда вдруг, разделывая пресное тесто для борцоков, вместо привычных здесь шариков, жгутиков или коньков начинала лепить жаворонков, точь-в-точь таких, что лепили Лизонька и Лисонька по весне, на день Сорока Мучеников, вставляя в мягкие тестяные головки вместо глазок крошечные изюминки, купленные у заезжего киргиза в нижних базарных рядах…
Но то была иная жизнь, больше похожая на сон, который Эрле не любила вспоминать.
Управившись по хозяйству, она нагревала воду в медном котле, а потом мыла голову в большом кожаном корыте: Хонгор любил ее мягкие, пышные, легкие волосы, так не похожие на жесткие косы калмычек, которые всегда напоминали Эрле черных скользких змей.
Холодные северо-западные ветры загнали скот в крепи, и Хонгор не уезжал далеко от становища. На закате раздавался радостный лай Хасара и Басара и топот копыт. Эрле выходила из кибитки и смотрела на всадника, летящего на золотистом коне. Сердце дрожало, в горле пересыхало… Ее радость была похожа на страх.
– Русские! – продолжал ворчать Цецен. – Зачем они нам? Зачем мы им? Зачем они пошли на юг? Разве твой дед поднимался со своими табунами всего лишь до Царицына? Разве в былые дни ходили по Дону казаки? Наша калмыцкая степь усохла, будто невыделанная шкура… Русские! Русский нойон Василий увез твою сестру. Она была и мне сестрою, она была предназначена мне в жены! А теперь…
– Твой чай уже остыл, Цецен, – спокойно проговорил Хонгор, но, очевидно, еще что-то было в его голосе, потому что Цецен только прищелкнул языком и послушно смолк, нехотя глотая чай.
А Эрле думала о своем.
– Мы назовем его Энке или Мэнке, Спокойствие или Вечность, – твердил ночами Хонгор, – если это будет сын. А дочь, которая унаследует красоту своей матери, подобную ранней весне, мы наречем Эрдени-Джиргал, Драгоценность-Счастье!
Голова Эрле покоилась на смуглом плече Хонгора, его загорелая рука обнимала ее, но не было в такие минуты более далеких людей, ибо Эрле с тоскою понимала: она видела в Хонгоре только защитника, ну а он видел в ней лишь мать своего будущего ребенка.
Ребенок Хонгора – тугой, смуглый, с узкими черными глазенками… Чужие черты. Чужой говор. Чужая судьба!
Кто знает, может быть, это не тревожило бы так Эрле, привези ее Хонгор тогда, ночью, в улус, введи в свою кибитку, назови ее пред всеми женою, равной Анзан. Но он увез ее в жалкий степной ковчег, скрыл от посторонних глаз. Анзан по-прежнему ждала его в улусе… Он не говорил о будущем, о том, что произойдет с Эрле после рождения ребенка, и никогда не спрашивал, что же происходило с ней прежде. До того как он набрел на нее, умирающую в урочище Дервен Худук. Для него существовало одно – зачатие ребенка.
Ну что же. Он искал в ней то, чего не смогла ему дать Анзан. А Лиза искала в нем то, чего не смогли ей дать Леонтий и, конечно, Алексей. Тело Хонгора, его руки!.. И, слившись, эти две вспышки неудовлетворенных желаний рассеивали тьму степной ночи, высвечивая вечную истину: единение двоих не может длиться долго, и всякая любовь обречена. Но когда смыкались губы, когда сплетались руки, когда два тела вжимались одно в другое, эти горестные мысли таяли, подобно тому, как таял дым очага в черном небе над заснеженной степью.
Эрле смешала молоко, привезенное Цеценом, с остатками своего чигяна и начала осторожно переливать обратно в его тоорцыг. Она не расплескала ни капли и, потупясь, как подобает женщине, протянула гостю тяжелую деревянную бутыль.
Однако он не принял тоорцыг.
Эрле удивленно вскинула глаза. Цецен глядел на нее с неприязненным удивлением, словно чего-то ждал.
«Опять что-то не так! – спохватилась Эрле. – Ну, на каждом шагу! Что ж на сей раз я натворила?!»
– Сплесни немного керенге обратно, – с негромким хрипловатым смешком подсказал Хонгор. – Не то Цецен увезет с собою весь покой и счастье из нашей кибитки. А это нам ни к чему. Хватит и того, что я видел сегодня во сне черную корову.
– Черную корову?! – встрепенулся Цецен. – Это признак близкой смерти!
– Спасибо на добром слове! – расхохотался Хонгор. – Хвала небесным тенгри, ты не пророк, Цецен, а то плохо бы мне пришлось.
У Эрле почему-то задрожали руки. Она выронила бы наполненный доверху тоорцыг, если бы Цецен не успел подхватить его. Эрле мучительно покраснела, а Цецен, досадливо что-то пробормотав, выскочил из кибитки.
Пробежав несколько шагов, он оглянулся и покачал головою. Полукибитка, обиталище бедняка! И вот здесь-то живет теперь Хонгор, сын нойона Овше. Из-за этой русской шулмы позорит свой род. Ну кто мешал спать с нею, когда захочется? Так нет же, все бросил, живет при табуне, как самый последний байгуш! Но, может быть, завтра, побывав в улусе, встретившись с посланниками хана, своими дальними родичами, изведав вновь почет, увидав преданную ему Анзан, он одумается?!
Выехали чуть свет, и к полудню вдали показался улус. Кони с легкой рыси перешли на стремительный скок, всхрапывали тяжело и радостно. Алтан, как всегда, несся впереди. Эрле на своей кобылке скакала позади всех. Мужчины оживленно перекликались, перебрасывались шуточками. По всему видно, они рады были, что Хонгор снова среди них. Может быть, они опасались, что Хонгор останется при табунах, не поедет в улус. Но ведь богатого человека, не откликнувшегося на призыв князя, ожидало то же наказание, что и дезертира, предавшего в бою: его одевают в женское платье и пред всеми словесно позорят, а табуны его и имущество отходят к хану. Понятно, что Хонгор предпочел не срамиться! Сначала он хотел, чтобы Эрле ждала его в степи, но все же не решился оставить ее одну.
На утоптанной площадке меж кибиток, посредине улуса плясали.
Все население улуса окружило две пары. Танец этот именовался «добрин чикинд келлги» и очень напоминал Эрле русские припевки с переплясом. Был он несложен: сначала танцоры часто, мелко перебирали ногами, напевая несколько строк из «Джангара», потом трижды описывали широкий круг посолонь, двигаясь плавно и красиво. Они могли прикоснуться к кому-нибудь из зрителей; и тогда тот человек должен был войти в круг, продолжая танец.
Хонгор помог Эрле спрыгнуть с коня, придержав ей стремя, и вместе с нею начал проталкиваться сквозь толпу, выискивая ханских посланников.