Двор был пустой. Валерьич в своём окне на первом этаже не курил — редкость. Я медленно пошел к подъезду, нашаривая в кармане ключи, и голова гудела так, что цифры на домофоне слегка расплывались.
Три этажа дались мне тяжело. На площадке второго я даже остановился, отдышался, как дед какой-то. Тело Гены за эти месяцы окрепло, живот ушёл, плечи налились — но против мигрени ему было нечего противопоставить.
А на моей площадке, у двери в тридцать седьмую, стояла женщина.
Я её узнал не сразу. Секунду мозг тупил, подсовывая варианты — соседка, свидетель Иеговы, или просто ошиблась квартирой. А потом Генина память шевельнулась, глухо, из самой глубины, и выдала имя раньше, чем я осознал.
Марина.
Она стояла спиной к лестнице, опираясь на дверной косяк. Небольшая дорожная сумка на молнии валялась у ног. В руках — телефон, который она стискивала так, будто это была последняя опора в жизни. Услышала мои шаги, обернулась.
И интерфейс, несмотря на мигрень, несмотря на то, что я был выжат досуха, всё равно включился. По инерции, как рефлекс.
Лицо у неё было заплаканное. Настоящие слёзы, размазанная тушь, покрасневший нос. Тело человека, который действительно рыдал, а не изображал. Но аура.
Аура выдавала всё.
Поверх бледного, водянистого фона отчаяния — а оно было настоящим, тут не поспоришь — ходила бурая рябь. Мутная, вязкая, как помои в ведре. Расчёт. Прикидка. А по краю, тонкими прожилками, пробивалась лимонная желтизна, и на языке у меня, сквозь горечь недавнего заказа, осела жжёная резина. Ложь. Она ещё рта не открыла, а уже лгала — не словами, самим своим стоянием тут, самой позой обиженной жертвы.
— Гена. — Голос дрогнул, надломился на нужной ноте. Отрепетировано. — Гена, слава богу. Я думала, ты не придёшь.
Я остановился на верхней ступеньке. Мигрень била в виски, и от этого я реагировал медленнее обычного, тупее. Может, оно и к лучшему. Меньше эмоций, больше наблюдения.
— Марина, — сказал я ровно. — Ты тут какими судьбами?
Она шагнула ко мне, вытянув руки, будто хотела обнять. Я чуть отстранился — не демонстративно, просто корпус увёл. Она это заметила, и в буром мелькнула короткая красная искра. Раздражение. Быстро погасла.
— Гена, я всё поняла. — Слова полились гладким отработанным потоком. — Я такая дура была, господи, какая же я была дура. Этот Андрей… он оказался не тем, за кого себя выдавал. Совсем не тем. Я обманулась, Гена. Клюнула на его «Прадо», на магазин этот, а он… — Она всхлипнула, промокнула глаза тыльной стороной ладони. — Он выгнал меня. Просто выставил. Как вещь. Сказал, надоела.
Бурая рябь при слове «выгнал» подёрнулась чем-то новым — тёмно-багровым, свинцовым. Обида. Настоящая обида, но не на себя, а на Андрея. За то, что он посмел выкинуть её первым. Что она не успела спрыгнуть сама, красиво, на подготовленную площадку.
Я молчал и смотрел. Голова раскалывалась, но эта картинка меня почему-то отрезвляла лучше любой таблетки. Как будто интерфейс, включившись, дал мне холодную воду в лицо.
— И ты сразу ко мне, — сказал я.
— А к кому мне ещё? — Она подняла на меня глаза, полные слёз, и в них было столько наигранной беспомощности, что мне стало почти неловко. За неё. — Ты же… ты же мой муж был, Гена. Ты меня любил. По-настоящему. Не как этот. Я вспомнила, как нам хорошо было. В самом начале. Помнишь? Мы же были счастливые.
Жжёная резина стала гуще. Лимонная рябь заплясала по всей ауре, забивая даже отчаяние. Каждое слово про «счастливые» и «любил» было ложью чистой воды, и она сама это знала, но проговаривала ровно то, что, по её расчёту, должно было меня зацепить.
И самое паршивое — Гена, настоящий Гена, в этой ситуации бы зацепился. Я это чувствовал остаточной памятью тела. Где-то на дне сидел рефлекс — виноватость, тоска, желание, чтоб она вернулась, чтоб снова стало «как раньше». Тот терпила, который полтора года назад молча собрал ей вещи и смотрел, как она уезжает на чужом «Прадо» в Подольск.
Но за рулём этого тела сидел я. И меня в прошлой жизни разводили люди покрупнее Марины. Марго вон, красивая как с обложки, целовала меня перед погружением, поглаживая испорченный баллон. После такой школы читать серпуховскую манипуляторшу — как ребус для дошкольников решать.
— Марин, — сказал я и сам удивился, до чего спокойно прозвучало. — А документы у Андрея не забыла? Или всё с собой?
Она моргнула. Сбилась с ритма. Такого вопроса в её сценарии не было.
— Ч-что?
— Документы, говорю. Паспорт, всё такое. С собой?
— Д-да, с собой… А при чём тут…
— Просто уточняю. — Я потёр висок. Саморез в затылке провернулся ещё на пол-оборота. — Тебе, я так понимаю, ночевать негде, вот и приехала.
Она уцепилась за это, как утопающий.
— Гена, мне правда некуда идти. — Слёзы полились гуще, и часть их, я видел, была настоящей — от жалости к самой себе. — Мама в Рязани, к ней не поеду, она мне всю плешь проест. Подруги… ну какие подруги, разбежались все. А тут ты. Ты квартиру снимаешь.
Ага. В том то и дело, что снимаю. Тридцать три квадрата с розовыми обоями в цветочек, диваном-книжкой, у которого пружина торчит, и клеёнкой с подсолнухами на кухне. Нашу же она полтора года назад спустила непонятно на что ради лысого Андрея с его «Прадо» в кредит. А теперь эти тридцать три квадрата вдруг стали важны для неё.
— Квартиру, — повторил я.
— Ага. — Она закивала, обрадовавшись, что я вроде повторяю за ней. — Гена, я же ничего не прошу. Ну, пожить пока. Пока на ноги встану. Я работу найду, я устроюсь. Я тебе готовить буду, как раньше. Помнишь мои голубцы? Ты же любил.
Бурая рябь при слове «пожить» вспыхнула ярко, целеустремлённо. Вот оно. Ядро всего спектакля. Не любовь, не раскаяние, не тоска по мне. Плацдарм. Тёплое место, куда можно заползти, зализать раны после Андрея, отсидеться, оглядеться — а там, глядишь, и новый вариант нарисуется. Я в этой схеме был перевалочной базой. Складом временного хранения обиженной женщины.
И знаете, что самое смешное? Голубцы её я даже вспомнить не мог. Ни вкуса, ни запаха. Потому что это была не моя память, а Генина, и Гена, видимо, старательно её из себя вытравливал полтора года.
— Марин, — начал я, и она подалась ко мне, уже почти торжествуя. — Ты сейчас не меня вспоминаешь. Тебе просто нужна крыша над головой. Я тут ни при чём.
Аура дёрнулась. Лимонная желтизна на секунду схлынула, обнажив под собой чистую злость — красную и острую. Но она удержалась. Профессионально удержалась, надо отдать должное. Слёзы включились с новой силой.
— Как ты можешь так говорить? — Голос зазвенел, надломился. — Я к тебе с открытой душой, а ты… Я думала, ты человек. Я думала, ты меня поймёшь. Столько лет вместе прожили, а ты меня на порог не пускаешь? Как собаку выгоняешь?
Вот и пошло давление. Классика жанра. С раскаяния на вину, с вины на «ты плохой человек, а я несчастная». Схема старая, как мир, и работала бы она на Гене как часы. Он бы сейчас уже мялся, извинялся, открывал дверь.
Я привалился к перилам, потому что стоять было тяжело, голова гудела набатом.
— Пущу переночевать, — сказал я. — Одну ночь. На диване. Но топпер заберу себе. Утром вызову тебе такси до вокзала, дам денег на билет до Рязани. К маме.
— Я не поеду к маме!
— Тогда куда захочешь. Билет мой, направление твоё. — Я говорил медленно, каждое слово давалось через боль в висках. — Но жить ты тут не будешь. Ни неделю, ни месяц. Одна ночь.
Она замолчала. Смотрела на меня, и я видел, как в ней идёт быстрая работа — прикидка, пересчёт, поиск нового угла атаки. Аура металась, буро-красная, с всполохами лимонного. И вдруг она сменила тактику. Опустила плечи, сгорбилась, и голос стал тихим, вкрадчивым.
— Гена. Ты изменился. — Она смотрела на меня почти с любопытством. — Раньше ты другой был. Мягкий. А теперь вон какой… жёсткий. Что с тобой стало-то?
Хороший вопрос, Марин. Ох какой хороший. Я чуть не заржал, несмотря на мигрень. «Что стало» — да ничего особенного. Просто человек, который в этом теле, полгода назад захлебнулся на глубине двадцать три метра и с тех пор его сложно растрогать историей про голубцы.