— В Чехов. — Голос глухой, ровный. Он уложил сумку, коробку поставил аккуратно, придержал. — Тут вещи, осторожно если можно.
— Без проблем.
Он сел назад. Я тронулся. И интерфейс, едва мы выехали со двора, наполнил салон.
Серое. Густое, застывшее серое, как остывший студень. Не вспышка, не острая нота — ровный тяжёлый фон, который заливал всё. Под ним глубже — синяя глубина, чистая тоска, океанская, без дна. А по самому краю тонкая ржавая ниточка. Злость. На себя, я это чуял по тому, как она загибалась внутрь, не наружу. На языке у меня осело солёное с горьким. Слёзы и пепел.
Горе. Свежее, ещё не отплаканное до конца.
Я вёл молча. В такие минуты лезть с разговором — последнее дело. Человек сам заговорит, если захочет.
Минут десять он молчал, смотрел в окно. Потом сказал, ни к кому:
— Отца хороню. Хоронил. На той неделе. Вот, квартиру разбираю теперь. — Он кивнул на коробку рядом. — Документы там его. Фотографии. Часы вот забрал. — Он покрутил на запястье ремешок. — «Восток». Старые. Он их сорок лет носил.
— Соболезную, — сказал я тихо.
— Угу. — Он отвернулся к окну. Ржавая ниточка в его ауре дёрнулась, разрослась. — Знаете, что самое… — Он не договорил. Помолчал. — Я к нему не ездил. Год не ездил. Ну, на праздники созванивались, по пять минут. «Как ты, пап». «Нормально, сын». И всё.
Я молчал, давал говорить.
— Всё откладывал. — Голос у него начал садиться. — Вот проект закончу — поеду. Ипотеку дотяну — поеду. На майские точно. Летом в отпуск к нему выберусь, на рыбалку, как он звал. Он же звал. Каждый раз звал. «Приезжай, Серёж, посидим, я карасей наловлю». — Он сглотнул. — А я: пап, дел много, потом. Вот потом и приехал. На похороны.
Синяя глубина в нём затопила всё. Я почувствовал, как у меня самого сжало горло — не от интерфейса, от своего. Потому что я это знал. Максим Викторов так же откладывал поездку к матери. «Вот закрою сделку, вот разгребу — съезжу». А она достала противень с яблочным пирогом из духовки в моём последнем видении, когда я захлёбывался на двадцати трёх метрах. И я понял там, под водой, что не доехал.
— Сколько вам? — спросил я.
— Сорок три.
— А отцу было?
— Семьдесят один. — Он усмехнулся горько. — Не старый совсем. Я думал, успею. Думал, он ещё долго. Они же всегда есть, родители. Фоном. Знаешь, что есть, и не дёргаешься. А потом раз — и звонок. И всё, фона больше нет.
Я молчал, потому что говорить «время лечит» или «вы не виноваты» в такие моменты — это плюнуть человеку в душу. Не виноват он был. Но и сказать это в лоб — не поверит.
— Сергей, — сказал я. — Вас же так зовут?
— Сергей. Да.
— Сергей. Можно я вам одну вещь скажу? Не утешение, я не умею утешать. Просто мысль.
— Скажите.
— Вы себя сейчас грызёте за то, что не ездили. — Я смотрел на дорогу, говорил ровно. — За каждое «потом». И будете грызть долго, я знаю. Но вы зря думаете, что отец считал ваши приезды. Что он сидел и зарубки делал — был сын или не был.
Он молчал, слушал.
— Он звал вас на рыбалку не потому, что ему карасей не с кем съесть. — Я аккуратно подбирал слова. — Он звал, потому что ему было приятно вас звать. Само то, что есть кого позвать. Сын, который где-то там живёт, ипотеку тянет, проекты свои ворочает. Понимаете? Вы у него были. Вы существовали. Он вами гордился небось, перед своими стариками хвастался — мой-то в Москве, при деле. Ему это грело душу. Не сами приезды. А то, что вы есть.
Ниточка ржавая у него дрогнула, начала истончаться.
— Вы себе сейчас придумали, что обокрали его. — Я качнул головой. — А вы его не обкрадывали. Он жил, зная, что у него есть сын. И умер, зная это. И часы вам оставил, а не соседу. Значит, для него вы были — главным. Не количеством визитов меряется. Тем, что вы — его.
В салоне стало тихо. Я глянул в зеркало. Он сидел, отвернувшись к окну, и плечи у него мелко вздрагивали. Плакал. Беззвучно, как мужики плачут — стыдясь и зажимаясь.
Я прибавил громкость на радио, чуть-чуть, чтоб дать ему звуковую ширму. Чтоб не чувствовал, что я слышу. Вёл и молчал.
Минут через пять он высморкался, откашлялся.
— Извините.
— Да за что. — Я пожал плечами. — Дело житейское.
— Нет, вы… — Он подался вперёд. Синяя глубина в нём всё ещё стояла, но серый студень начал сходить, а по краю проступило что-то светлое. Зелёное. Облегчение. Тонкое, первое. — Вы прямо в точку. Я ж себя месяц ем поедом. Сестра говорит — хватит, а я не могу. А вы вот сказали — и как-то… Дышать стало…
— Вы его любили, — сказал я. — Просто жизнь так устроена, что любовь свою мы откладываем на потом, как будто этого «потом» бесконечно много. А его всегда меньше, чем кажется. — Я помолчал. — Вы хоть это сейчас поняли. Многие и этого не понимают. Поедете теперь к своим — к сестре, к матери если жива, к детям своим — и не будете откладывать. Это отец вам напоследок подарил. Самый дорогой урок, какой бывает.
— Мать жива, — сказал он тихо. — В Чехове. К ней и еду. Думал, разберу квартиру и сразу обратно, дела. А теперь… — Он осёкся. — Теперь, наверное, останусь на пару дней. С ней побуду.
— Вот и правильно.
Дальше ехали почти молча, но молчание было уже другое. Не глухое серое, а такое, в котором человек переваривает что-то важное. Я чувствовал, как у него внутри медленно расходится узел.
В Чехов въехали в сумерках. Он назвал адрес — обычная пятиэтажка, во дворе детская площадка, у подъезда лавочка.
Я остановился. Он не спешил выходить. Посидел, держа на коленях коробку с отцовскими документами.
— Сколько с меня?
— Нисколько. — Я махнул рукой. — Сегодня бесплатно.
— Да вы что. — Он полез за телефоном. — Так нельзя, две восемьсот же вроде бы.
— Можно. — Я обернулся к нему. — Считайте, отец ваш заплатил. За то, что я вам про рыбалку напомнил. Поезжайте к матери, Сергей. И часы носите. Сорок лет он их носил — пусть теперь вы поносите.
Он смотрел на меня секунды три. Потом кивнул, сглотнул.
— Спасибо. — Голос сел. — Я… не знаю даже. Спасибо вам.
Он вышел, достал сумку, коробку. Постоял у подъезда. Потом обернулся, поднял руку — не помахал, просто поднял, как останавливают что-то важное. И пошёл к двери.
Я сидел, смотрел, как он заходит. В окне на третьем этаже зажёгся свет, и в нём мелькнул женский силуэт — мать, наверное, пошла открывать дверь. Я представил, как она сейчас её откроет, а он там, на пороге, с сумкой и отцовскими часами на руке. И как она его обнимет.
Откат накатил тут же. Виски сдавило, в глазах поплыло, по телу растеклась ватная слабость. Глубокий заказ получился. Я знал, что заплачу за него мигренью к ночи.
И всё равно сидел в темнеющем дворе, смотрел на горящее окно и думал про мать. Про яблочный пирог. Про то, что я-то к своей уже не доеду никогда — той жизни нет, того тела нет, той женщины давно нет. А вот этот Сергей — успел. Хоть к матери, да успел.
Идиот я был, Макс Викторов. Богатый идиот, который думал, что мать — это фон, который всегда есть. Хорошо хоть кому-то вовремя про это сказал.
Я завёл мотор. Виски ломило всё сильнее. До Серпухова полчаса, до дивана и таблетки. Я выехал со двора, и в зеркале заднего вида горящее окно на третьем этаже уплыло за угол.
Где-то там, наверху, мать обнимала сына. А я ехал домой, и впервые за долгий день заноза про серую машину в Дубках отступила куда-то на край. Потому что бывают вещи поважнее любой слежки.
Например, успеть.
Глава 14
До Серпухова я дотянул на автопилоте.
Виски ломило так, будто мне туда с двух сторон вкручивали саморезы. Заказ с Сергеем, который отца похоронил, выпил из меня всё, что было, до донышка. Я знал эту цену. Глубокий сеанс эмпатии не проходит бесплатно, за него всегда прилетает счёт мигренью, и счёт этот я сейчас чувствовал каждым ударом пульса в затылке.
Машину я оставил во дворе, кое-как втиснув между «Ленд Крузером» Виталика и чьей-то «Ладой». Заглушил мотор, посидел минуту, прижавшись лбом к прохладному пластику руля. Хотелось одного — доползти до дивана, закинуться таблеткой и провалиться в темноту. Без снов и без всех проблем что навалились на меня.