— Благодарю, Мельхиор. Я знала, что могу на вас рассчитывать. Ваши великодушные слова подняли мое, едва не исчезнувшее мужество. Отныне мы действуем вместе, какое бы препятствие ни встретилось на пути.

В этот день между молодыми людьми состоялся договор, которому ни тот, ни другой не изменяли и который угрожал обоим ужасными последствиями.

При вышеприведенной беседе присутствовал незримый свидетель, запомнивший все их слова. Это был Педро Сотавенто, мажордом гасиенды.

С какой целью этот человек подслушал разговор молодых людей?

Один он знал об этом. Этот человек скрывал под миролюбивыми манерами злобную душу, он действовал обдуманно, и осуществление его проектов должно было разразиться громовым ударом над головой осужденных.

Сотавенто сохранил тайну любви двух молодых сердец, так изменнически подслушанную им, и не позволил себе ни одного намека на нее. Напротив, он удвоил внимание к дону Мельхиору Диасу и даже старался приобрести его доверие. Впрочем, этого ему не удалось. Молодой человек вел себя осторожно, так как чувствовал к этой странной личности инстинктивное и непреодолимое отвращение.

Глава XIV. Мать и дочь

Теперь продолжим наш рассказ с того места, где мы прервали его.

После короткого визита в салон дон Мельхиор направился большими шагами к отдаленному апартаменту, занимавшему левое крыло гасиенды. Заглянем туда, прежде чем он войдет.

Это помещение состояло из двух только комнат, меблированных с той строгой пышностью, какая хорошо известна испанцам и вполне соответствует их избалованным вкусам.

Первая комната, служившая салоном или приемной, была вся обита тисненой кордовской кожей. Дубовые, потемневшие от времени и тоже обитые кожей стулья тянулись по стенам. Середину комнаты занимал стол, на котором находился длинный зеленый ковер и распятие из пожелтевшей слоновой кости, а перед ним стоял аналой оригинального вида. На передней части его вделаны были старинные золоченые часы в стиле Людовика XIII и с таким широким ящиком, что туда мог спрятаться целый человек. Одна сторона аналоя представляла подобие капеллы. Здесь находилась мраморная статуя св. Девы скорбящей с увенчанным белыми розами челом, а перед ней горела серебряная лампада в форме кадила.

Смежная комната служила спальней и была меблирована с такой же простотой.

В салоне, походящем скорее на часовню, две женщины сидели у окна и тихо разговаривали между собой.

Одна из них была лет тридцати — критический возраст для женщины испанской расы. Хотя лицо ее было бледно, как мрамор, и носило печать страдания, но в нем легко было подметить следы былой красоты. Ее собеседница была молодая девушка, почти ребенок, белокурая, худенькая и стройная. Она обладала той мечтательно-идеальной красотой, которая приводила в отчаяние художников и нашла прекрасное выражение у немецких поэтов. Спокойное лицо ее соединяло в себе мечтательность, беспокойство и непорочность Маргариты Гете и страстную улыбку бледных созданий Шиллера.

Это были мать и дочь, донна Эмилия де Сальдибар и донна Диана. Костюм их по свой строгой простоте гармонировал с печальным и меланхолическим колоритом, разлитым кругом.

На них одеты были длинные черные бархатные платья, без всяких украшений, талию стягивал того же цвета шнурок. Черные кружевные мантии, откинутые назад, прикрывали грудь и шею, а в случае нужды могли скрыть и лицо.

Они тихо разговаривали, бросая в промежутках рассеянные взгляды на дверь, где находились многочисленные пеоны землевладельцев, собравшихся в гасиенду на зов дона Аннибала.

— Нет, — сказала донна Эмилия, — нет, дитя мое, лучше молчать об этом, чем пользоваться недостоверными сведениями.

— Однако, мама, — отвечала девушка, — этот человек, по-видимому, хорошо осведомлен, и мне кажется, что напротив…

— Тебе кажется, Диана! — прервала ее мать с некоторой строгостью в голосе. — Я лучше тебя знаю, как следует поступать в таких случаях. Берегись, моя милая нинья, ты слишком близко принимаешь к сердцу это дело, ты зашла чересчур далеко!

Молодая девушка покраснела и закусила губы.

— Ты знаешь, как я люблю тебя, дитя мое, — продолжала минуту спустя донна Эмилия. — Постарайся же не противоречить моим намерениям и помни, что я имею в виду одну цель — твое счастье.

— Добрая мама! — ласково сказала дочь.

— Да, — со слабой улыбкой подтвердила донна Эмилия. — Я добрая мама, пока соглашаюсь с тобой.

— О, не говорите так, мама. Вы знаете, какую я питаю к вам глубокую любовь.

— Да, знаю, но, дитя, я знаю также, что не одна занимаю твое сердце.

Донна Диана отвернулась, чтобы скрыть краску, бросившуюся ей в лицо при словах матери, но последняя не заметила этого и продолжала, как бы рассуждая сама с собой.

— Но зачем я жалуюсь? Разве не всегда бывает так? Женщина рождена для любви, как птица для воздуха. Люби, мое бедное, дорогое дитя, потому что любовь для женщины это целая жизнь. Только она может доставить ей и радость, и горе.

Мало-помалу ее голос ослабел, так что последние слова трудно было уловить.

Наступило довольно продолжительное молчание, которого молодая девушка не смела нарушить из уважения к горестному раздумью матери.

Ее глаза, между тем, внимательно устремлены были на двор.

Вдруг она вздрогнула.

— Ах! — воскликнула она радостным и беспокойным в то же время голосом. — Вот и дон Мельхиор!

— Что ты сказала? — спросила донна Эмилия, с живостью поднимая голову. — Ты, кажется, произнесла имя дона Мельхиора?

— Действительно, мама! — робко отвечала она.

— Что же ты сказала о доне Мельхиоре, дочь моя?

— Ничего, мама. Я только заметила его на дворе и думаю, что он направляется сюда.

— Добро пожаловать, я жду его с нетерпением. Но как только он войдет, ты удалишься в свою комнату и не выйдешь оттуда, пока я не позову тебя. Мне нужно поговорить с этим молодым человеком о серьезных делах, о которых тебе совершенно лишнее знать.

— Я повинуюсь, мама, — отвечала, вставая, девушка. — Его шаги раздаются в коридоре, я ухожу.

— Иди, дитя мое, скоро я позову тебя.

Диана наклонилась к матери и поцеловала ее в лоб, а затем скрылась, как птица, в тот самый момент, когда стук в дверь возвестил о посетителе.

Донна Эмилия подождала, пока дверь за дочерью не закрылась, и тогда громко сказала:

— Войдите!

Дверь салона медленно повернулась на петлях, и вошел дон Мельхиор.

Он снял шляпу и почтительно приблизился к донне Эмилии, которая, не оставляя своего места у окна, полуобернулась к нему.

— Вы оказали честь позвать меня! — сказал он, останавливаясь в трех или четырех шагах от нее.

— Да, кабальеро, — отвечала донна Эмилия. — Вы знаете, что я была несколько дней в отсутствии и вернулась только несколько часов тому назад. Мне не известно, следовательно, что здесь происходит, и я жду от вас объяснений.

— Когда вы оставили гасиенду, против обыкновения не пригласив меня с собой, я сначала весьма опечалился, думая, что надоел вам. Потом решил, что вы сочли полезнее для себя мое пребывание здесь.

— Ваше предположение было справедливо, — отвечала она с легкой улыбкой, — продолжайте. Да сядьте здесь, рядом со мной! — прибавила она мягким тоном.

Молодой человек почтительно склонился и занял указанное ему место.

— Мне нет надобности говорить вам о цели настоящего собрания и об его участниках.

— Нет, дальше!

— Но между этими лицами есть одно, о присутствии которого вы не подозреваете.

— Кто же это?

— Отец Сандоваль.

— Отец Сандоваль! — повторила она с дрожью в голосе. — Это невозможно: он пленник испанцев.

— Он здесь.

— Странно. Каким же образом я ничего не знала об этом?

— Он прибыл в гасиенду вместе с доном Орелио Гутиеррецем.

— Но я видела дона Орелио почти у самой крепости, с ним ехали только два лесных бродяги, янки или канадцев, и два мексиканских пеона.