Глава девятнадцатая,

в которой проводится тонкое различие между ароматом, запахом и вонью, а также между этой последней и вонью невыносимой

Все авторы, сочиняющие исторические романы, любят время от времени описывать в них тюрьму, без коей не обходится ни одно мало-мальски приличное повествование.

Если благосклонному читателю когда-нибудь попадались на глаза бессмертные романы бессмертного Дюма (прежде всего, разумеется, «Граф Монте-Кристо»), добротно-занудные книжки сэра Вальтера Скотта, творения непревзойденного Стивенсона или патетического месье Гюго, он без труда вспомнит, что я имею в виду.

Тюрьма — это, как правило, такое место, куда герой попадает против своей воли и где ему — хотите верьте, хотите нет — ужасно не нравится находиться, но так как у проныры-автора всегда имеется свое мнение на этот счет, то он держит героя в темнице ровно столько, сколько это необходимо для того, чтобы повествование окончательно не выдохлось.

Обыкновенно узилище несчастного героя, вынужденного выполнять все прихоти своего бесчеловечного создателя, находится в недрах какого-нибудь грозного замка и поражает воображение своей мрачностью. С отсыревших стен капает вода, ни один луч света не проникает в подземелье, а под ногами шныряют необыкновенно жирные и наглые крысы, нагоняющие на жертву писательского произвола невыразимую тоску.

Все тюремщики сплошь и рядом бесчувственные животные, грубые, неотесанные, беспрестанно возящиеся с огромными связками ключей и притесняющие пленника в меру своих сил и способностей. Вдобавок они неисправимо тупы и всегда поворачиваются к узнику спиной, когда ему — после примерно пяти-шести глав непрерывных мучений, метаний и философских размышлений о том, что в неволе лучше познается ценность простых радостей бытия, таких, как лучи солнца, ласкающие лицо, или просто вид красивой девушки, ласкающий душу — так вот, дубина-тюремщик оказывается тут как тут, когда герою наконец-то приходит в голову спасительная мысль стукнуть его по затылку чем-нибудь тяжелым, переодеться в его обноски и преспокойно выйти из своего подземелья.

Дальнейшее зависит от фантазии автора, распоряжающегося действом. Арсенал его средств неисчерпаем, а правило, коего он обязан неукоснительно придерживаться, только одно: герой должен до самого конца оставаться в живых, несмотря ни на что, а там хоть потоп, хоть двести разъяренных критиков, заостривших брызжущие ядом критические перья, — ничто автору не страшно.

Он довел своего героя до последней страницы повествования, освободил свой мозг для новых замыслов, а до всего остального ему и дела нет. Он исполнил свою миссию, и, если ему очень-очень повезет, у него будет много-много благосклонных читателей, которые понесут его имя сквозь время и пространство, из века в век и продлят его бессмертную жизнь после того, как завершится его скучный и неприметный земной путь.

Подземелье, в котором очутилась моя Мадленка, мало чем отличалось от других темниц той поры. Это был глухой каменный мешок, темный, душный и пугающий. Единственным освещением была узкая полоска света от факела, сочившаяся из-под тяжелой дубовой двери. Стражи, притащившие Мадленку в это земное подобие (или преддверие?) ада, грубо швырнули ее внутрь, как мешок с чем-то нехорошим, и удалились. Впрочем, Мадленке было так плохо, что они не сделали ей больнее, чем было.

Мадленка, хлюпая разбитым в кровь носом, некоторое время лежала без движения, но потом все же повернулась на бок и ощупала пол вокруг себя. Он оказался обычной хорошо утоптанной землей. Оперевшись на одну руку, Мадленка водила второй во-

круг себя, пытаясь нащупать стену. Крыса пробежала мимо нее в темноте, почти задев за лицо холодными лапами. Мадленка не испугалась — ведь крыса как-никак тоже божье создание и поэтому бояться ее было просто глупо. Правда, бог, когда создавал крыс, был, наверное, в плохом настроении, но и у деда Мадленки, которым она по привычке мерила весь окружающий мир, тоже случались периоды дурного расположения духа. Что-то, однако, смутно беспокоило Мадленку, но она все никак не могла понять, что. Она снова хлюпнула носом, с шумом втягивая в себя воздух, и закашлялась от ужаса.

— Господи, что это? — простонала Мадленка, теряя голову и даже забывая о своих измочаленных ребрах и сломанном носе.

Ибо в подземелье стоял какой-то ужасный запах. Замечу, это был не аромат духов — ни в коем случае; не был это и запах из числа тех, что коллекционировал великолепный господин Гренуй из романа Патрика Зюскинда — о нет! То была вонь, стойкая, невыносимая, лишь усугублявшаяся спертой атмосферой подземелья, вонь, от которой делалось прямо-таки дурно. Мадленка разинула рот, жадно, как рыба, глотая воздух. Сначала ей пришло в голову, что наступил ее последний час, затем — что он еще не наступил, к несчастью.

Собрав все свои силы, Мадленка ухитрилась подняться. Сделав два шага влево, она нащупала-таки стену и в полной темноте двинулась по ней в глубь подземелья туда, где, очевидно, находился источник столь своеобразного амбре. (Сообразительный читатель уже, наверное, догадался, чем оно было вызвано, но так как перед вами как-никак детективный роман, то у меня к вам огромная просьба: не сообщать о своей догадке другим. Ручаюсь, впрочем, в одном: ни у Дюма, ни у Вальтера Скотта, ни даже у Генрика Сенкевича вы такого не встретите.)

Сопя, Мадленка продвигалась вдоль стены, левую руку держа у болезненно ноющих ребер. Так как она была образованна и весьма — для своего времени — начитанна, в голову ей лезли всякие неприятные мысли о сере, которой воняет в преисподней, и чертях, в ней обитающих. Через каждые два или три шага она поспешно крестилась, но вонь от этого ничуть не убывала, вони было хоть бы хны, стало быть, черти тут определенно ни при чем. Мадленка немного приободрилась — и совершенно неожиданно для себя наступила ногой на что-то мягкое.

— А-а-а! — дико завопила Мадленка, с проворством серны отпрыгивая назад.

— А-а-а! — завопило мягкое, гремя цепями. Мадленка рухнула на колени и зажала руками уши, уверенная, что сейчас на нее обрушится весь замок Диковских или произойдет что-то еще, столь же ужасное. Тому, на что она наступила, видимо, надоело орать, и оно разразилось потоком весьма энергических слов на совершенно непонятном языке, куда неведомо как закралась и пара ругательств наподобие тех, которыми фон Ансбах угощал поляков. Услышав знакомую речь, Мадленка малость осмелела.

Ты кто? — спросила она по-польски. То, на что она наступила, запнулось, звякнуло цепями и умолкло. Мадленка поскребла подбородок. Похоже, ее собеседник не понимал по-польски.

— Loquerisne linguam latinam? [1] — спросила она наконец.

Наступила тишина, и Мадленка слышала только, как стучит сердце в ее груди да тяжело дышит закованный в цепи напротив нее.

— Loquor [2], — проворчал наконец из темноты обладатель цепей. Он хмыкнул и гордо добавил: — Рах vobiscum! [3]

— Похоже, ты не очень силен в латыни, а? — проницательно заметила Мадленка. — А как насчет немецкого? Эй, герр, как вас там?

— Филибер де Ланже, — донеслось из темноты.

— Фили-бер де Ланже? — недоверчиво повторила Мадленка, пытаясь вспомнить, о чем ей это напоминает. — Какое смешное имя! Слушай, а ты не знаешь случаем, что здесь такое воняет?

— Воняет? — удивился ее собеседник. — По-моему, здесь ничем не воняет.

— Э, бедняга, да ты, должно быть, уже привык, — сочувственно заметила Мадленка. Она наморщила свой маленький нос и тут же вскочила с места, горя возмущением. — Слушай, да ведь это от тебя так несет! Это же черт знает что такое!

— Я не виноват! — огрызнулся пленник. — Все время, пока я здесь, мне подают одну вонючую гнилую капусту, будь она неладна! Я не привык к этой проклятой польской пище! Принесите мне молочного поросенка, черт возьми, жареного гуся и наше доброе вино! Ох, господи, с каким удовольствием я бы прикончил того, кто придумал капусту! Я бы самого его в капусту изрубил, честное слово, — сладострастно продолжал он. — И еще этот Боэмунд все мешкает! Когда, наконец, он привезет за меня выкуп? Я устал торчать здесь!

вернуться

1

По-латыни разумеешь? (лат.)

вернуться

2

Разумею (лат.)

вернуться

3

Мир вам (лат.)