Я к тому, что, когда наш дом осадила свора лицедеев с неизбежным датским принцем во главе, я был готов к этому органически. Клара увидела их в универмаге, где они вдохновенно разыгрывали сцену потребительского экстаза по случаю падения цен на детское питание, и пригласила на наши подмостки, читай — на постой. Труппа должна была давать спектакль в местном театре, но в последнюю минуту дирекция отказала, сославшись на политическую конъюнктуру. Они не теряли времени даром, постоянно что-то репетировали: «Горе от ума», «Маскарад», «Мышеловку», «Фрекен Жюли»… Возвращаясь домой, я не знал, в какую драму вляпаюсь. Кто мне выйдет навстречу — беременная Дездемона или безродный Молчалин. Я натыкался на ломти декорации, на торопливо развешанные занавеси. Но представление не клеилось, актеры путались в репликах, перенимали роли. Бродячие сюжеты, собирательные образы. Режиссер, который мог бы навести порядок, сидел в тюрьме за развратные действия с инженю-травести. Ему все сочувствовали — и судьи, и жертва, и прокурор, и даже народные заседатели, но закон был неумолим. Надо было искать нового режиссера. Каждый день являлось несколько кандидатов, но все как на подбор…
Я ревновал Клару к актерам, даже к характерным, уж слишком много было в нашем странноприимном доме соблазнительных уголков, нор на двоих: спаривайся не хочу! Но, кажется, зря. Она не воспринимала их как мужчин, одаренных органом размножения. В реальной жизни актеры все на одно лицо. До того как он представится, сразу и не сообразишь, с кем имеешь дело. Клара призналась мне, что один из актеров пытался увлечь ее в укромную тень картонного замка, но здесь ему по роли требовалось упасть замертво, что он и сделал, отчаянно декламируя. Игра, даже самая гениальная, заводит в тупик рукоплесканий. Театр — мужское занятие. Женщины на сцене всегда лишние, они годятся лишь на то, чтобы их утопить или зарезать, то есть не мытьем так катаньем спровадить за кулисы. Там, среди бумажных цветов и машинистов сцены, в костюмерных, в гримерных, пахнущих мышами и засахаренными фруктами, их царство. К женщине, это говорю вам я, нужен закулисный подход.
Обычно женщина выходит на сцену только для того, чтобы, стыдясь, раздеться. Но может ли хоть какая-то драматургия справиться с голой женщиной, дать ей слово, действие, вовлечь в интригу? Сомневаюсь, сильно сомневаюсь. Стоит ей появиться на сцене, в зале наступает гробовое молчание. И только когда выбегает мужчина, поправляя галстук и застегивая ширинку, зал оживает, предчувствуя дуэль, рукопашную, на худой конец, метафизический спор. Зритель торопит события, буквально вращает сцену, сочувствует, сострадает, хохочет. Зритель готов запустить в актера тухлым яйцом, лишь бы тот как можно дольше оставался на сцене, ругаясь и отмахиваясь. Женщина разрушает иллюзию. Это все, на что она способна. Это все, чему ее научили в исправительных колониях строгого режима. Там, где царит обман, перевоплощение, искусство, ей не место, ей самой скучно среди слезливых симулянтов и бескровных притворщиков… Клара никогда не принимала мои разглагольствования всерьез, особенно за обедом, особенно в присутствии гостей. Она знала, что наедине я говорю другим тоном и рассуждаю в другом направлении, нередко противоположном. В любом случае она оставляла за собой последнее слово — то, которого не произносила. За столом же она отделывалась меланхоличным: «Ты несносен!» — и переводила разговор на другую, более животрепещущую тему. Например…
24
Настал, разумеется, день, когда комедианты исчезли всей гурьбой, точно выметенные ветром, и я знал, что они не вернутся. Им больше нечего у нас делать. Они сыграли, они исполнили все, что могли, исчерпали репертуар и рассеялись, как подобает подлинным артистам (значит, были подлинные? А я-то спорил с женой, доказывал, что притворяются). Exeunt. Исчезли без следа, не оставив ни воскового яблока, ни картонного меча, ни сказанной в сторону реплики. Я переживал. Клара, как ни странно, была равнодушна.
«Не вечно же им тут болтаться! Поиграли и хватит. Не знаю, как ты, а я сыта по горло репетициями и прогонами».
Она была, как всегда, права. Несмотря на переживания, вызванные скорее несостоявшимися надеждами, чем утраченными иллюзиями, я вынужден был признать, что так же как и она, пресытился. Их было слишком много. Слишком тонкие, слишком толстые, веселые, грустные, юные, дряхлые, ходульные и искренние. Хватаешь одного, другой проскальзывает сквозь пальцы.
И все же за время их пребывания случилось несколько событий, в сущности банальных, но которым, верю, не суждено сгинуть в анналах тьмы и безмолвия. В ковыляющей на котурнах толпе затерялась одна актрисуля, из тех, которых держат про запас, на случай, если прима накануне премьеры выпьет лишнего и свернет себе шею, упав с балкона, они знают все пьесы наизусть, но никогда не выступают, смиренно дожидаясь своего часа, чтобы прославиться за одну ночь. Имя подходящее — Ангелина. Довольно милая девушка с заплаканными глазами и вздернутым носиком. Она спала в кухне на матрасе, завернувшись в какое-то тряпье. Слишком податлива и беззащитна, чтобы в нее влюбиться. Она сморкалась в салфетки и бросала их на пол, как искусственные цветы. Много курила, кашляла. Но была в ней врожденная грация, привкус древних святынь. Я запретил себе приближаться к ней ближе, чем на пять шагов. Ангелина любила раскачиваться на качелях, взметая юбку. Кто-то придумал ей прозвище — неваляшка. За ней подсматривали. Подойти и взять в оборот — нет, ни за что, а подглядеть — это мы всегда пожалуйста, хлебом не корми.
Не избалованная ролями, бродя по дому, пока другие репетировали, она влюбилась в портрет… Портрет скромно висел в темном коридоре на втором этаже, замечательный неопределенностью замысла. Художник как будто хотел изобразить типического юношу — румянец во всю щеку, легкий пушок на подбородке, небрежная россыпь локонов, но по ходу работы в картину закрадывалось все больше индивидуальных черт, разрушая идеальный образ. Или же он рисовал конкретного юношу, с ранней залысиной, мешками под глазами, прыщами на шее, но постепенно на холсте стали проявляться типические черты, стирая подлинное лицо. Ангелина могла часами стоять перед портретом, сжав руки за спиной, точно удерживая себя от желания дотянуться, дотронуться. Она стояла неподвижно, переминаясь, поднимаясь на носках, втягивая живот, шумно дыша, но впившиеся глаза оставались неподвижны. Я любил наблюдать за ней в эти бесконечные минуты. Какая преданность искусству! Какое проникновение! В ужасе распахнутые глаза, чуть заметное волнение груди и пальцы, пальцы, рвущие друг друга. Не берусь сказать, чем бы кончилась эта страсть, могу допустить, что девушке удалось бы в конце концов стать плоской, обрамленной, такие случаи историей нравов зафиксированы, но вмешались Зло, Грубость и Пошлость. Рука насмешника намалевала на лице юноши ухарские усы, растрепанную козлиную бородку и волчьи клыки. Увидев обезображенный портрет, Ангелина обмерла, не веря глазам, а придя в себя, смочила слезами платок и бросилась стирать с возлюбленного гадкую мазню. Увы. Картина была старая, красочный слой не выдержал и осыпался к ее ногам горсткой пестрой пыли. Она не упала в обморок, но с проворством отчаяния собрала крупицы краски в ладонь и, зажав в кулачке, убежала. Не знаю, не хочу знать, что она сделала с прахом портрета (Зло, Грубость и Пошлость говорят: съела), но с тех пор она преобразилась. В ней не было ничего, в ней было все. Теперь в руках у нее часто оказывалась гитара, и, сгорбившись, она перебирала струны, сидя за столом, постукивала вилкой о край тарелки, проходя мимо рояля, пробегала пальцами по клавишам, брала в кухне пустую бутылку и высвистывала на горлышке. По ночам она блуждала по дому сомнамбулой. Хотел бы я взглянуть на того, кто попытался бы ее урезонить! Она достигла высот, где все сходит с рук. Даже портрет сошел с ее рук, как краска, как наваждение. Часто думал я, что было бы, сделаем такое допущение, если б в один прекрасный день к нам в дом вошел юноша, с которого был списан портрет… Как бы она повела себя, она, переварившая его недовоплощенный лик? Узнала бы его? Скорее всего, да, узнала бы. Но при одном условии. Если бы наш юноша приклеил усы, бороду и вставил бутафорские клыки, которые нынче можно купить в любой колониальной лавке.