Серьги в ушах (в наше время это приходится уточнять), кольца на длинных пальцах с перламутровыми ногтями. Глянцевая челка. Загар не может скрыть тонкие морщинки у глаз и резкие складки вокруг густо напомаженных губ. Великолепные, если не синтетические зубы. Глубокое кожаное кресло, преданно сохраняющее двояковыпуклую форму. Стопка книг и журналов на столе, дань господствующему учению. Каролина Павловна. Обворожен ее безупречной официальностью, хрупкой, как хрустальная ваза. Оплошный жест, обращение по имени, на «ты» — и хрусталь разобьется вдребезги, бросив к ногам увядший букет, и все мое искусство требуется на то, чтобы не допустить оплошного жеста, не оговориться: «Каролина, цыпочка…» Не соглашусь с Бодлером, что умная женщина привлекательна только для педераста. Жесткий, ледяной интеллект иной фри способен пробудить самые сонные гениталии. Мы беседуем о прошедших выборах в парламент, обнаруживших несовершенство избирательной системы, о последней книге М., всем на удивление не наделавшей шуму…
Но вот открывается дверь, и Лара с порога кидается мне на шею. На ней длинное вечернее платье, на плече белая сумочка. Целую сухие, горячие губы. Вполоборота прощаюсь с Каролиной Павловной, недовольной тем, что не успела высказать свое суждение о реформе банковской системы, но сохраняющей официальную улыбку и прищуренными глазами благословляющей меня на подвиг. Выходим с Ларой не расцепляя рук, садимся в поджидающее нас такси. После получаса езды въезжаем в городок со смешным названием Заусенец. Ресторан «Золотая рыба». Нас проводят к столику в глубине зала. Официант приносит…
Сестра Клары смотрит на меня не отрываясь. Лицо ее то задумчиво-печально, то смущенно лукаво. Я не знаю другой женщины, которая бы ела с таким изяществом, а ведь в женщине то, как она ест, намного важнее того, как она одевается. Беседа идет по накатанной. Я хорошо знаю, о чем не следует упоминать. Мне едва удается скрывать внутреннее напряжение, ужас, хаос. Я могу только догадываться, о чем думает сейчас Лара, но вот, как и следовало ожидать, в нашем разговоре происходит перелом. Мелкое недопонимание стремительно перерастает в ссору. Лара обрушивает на меня обвинения, тем более обидные, что она сама сознает их несправедливость. Я вяло, холодно отбиваюсь. Она надолго замолкает, скребет вилкой по кругу тарелки. «Какой же ты подлец!» — наконец, шепчет она, выхватывает из сумочки пистолет и стреляет в меня. Я падаю, запрокинувшись, разметав руки, закрыв глаза. Слышу, как она подбегает ко мне, опрокидывая стул, стягивая со стола скатерть, чувствую ее дыхание, прядь волос щекочет щеку. «Что я наделала! Какая я дура!» Выдержав паузу, я медленно поднимаю веки и притягиваю ее к себе, целуя заплаканные губы. Финита. Медбрат, терпеливо ждавший в кухне, вежливо берет Лару под локоть и уводит. Она не сопротивляется, она счастлива. Я поднимаюсь, отряхиваюсь, сажусь за стол. Залпом осушаю чудом устоявший на краю бокал. Прошу прощения у официанта, собирающего разбитые тарелки. Впрочем, это пустая формальность. Все заранее оплачено из средств клиники, которая содержится на деньги тестя. К тому же многие посетители, извещенные, приходят в ресторан специально, чтобы поглазеть на представление. С тех пор, как Лара застрелила своего любовника, прописанное ей лечение только на время может приглушить неунывающую боль. Воспоминание периодически находит лазейку, чтобы увлечь ее в беспросветный кошмар. Наука бессильна. Остается последнее средство — повторить то, что произошло, слегка подправив, ибо реальность, как известно, не столь неисправима, как ее непристойное отражение. Так, во всяком случае, считает Каролина Павловна…
33
Сумерки, розовые, подтянутые. Томный содом. Если будущее зависит от силы моего воображения, всем не повезло. Пустота. Какие-то серые крючочки. Пара скверных снимков откровенного содержания. Перевранная цитата из классика. И больше ничего. Ну еще геометрия — шары, кубики. В лучшем случае вас ждет ученическая тетрадь. Напрасно я смотрю кино, листаю журналы, останавливаюсь перед витринами. Все это проходит через меня, как через марлю, оставляя лишь грязные пятна с оттенком. Мне кажется, это навсегда. Даже после всего, на покое, я не смогу вообразить ни одной сносной картины, говорящей уму и сердцу. А как бы хотелось этаким фертом прогуливаться по сотам лупанара (предел мечтаний)! Но нет, не вижу. Даже если наделить всех жриц чертами хороших и хорошеньких знакомых, не помогает. Только черты, черточки. Наверно, я стал таким, как все. Время меня сровняло, упростило. Схожу на нет безучастно, даже с некоторым любострастием. Отдаюсь, как вещь женского пола, без задней мысли, но с задним чувством. Расчет был верен. Они пришли. Безликие, одинаковые. У них мало денег и много молодой, грубой злости. Бежать некуда, незачем. Один задергивает шторы, другой роется в шкафу, третий стоит в дверях, четвертый… пятый… Сколько их? Несколько. Они уже не уйдут.
34
Закончив картину и тотчас ее уничтожив, чтобы спасти от превратностей времени и низости торга, художник вошел в наш дом триумфатором: мол, вот и я. Устроил мастерскую в большой полуподвальной комнате с зарешеченным окошком под потолком. Клара хотела доверить ему стены нашей спальни (обои с не поддающимся толкованию узором ей уже порядком надоели), но я заявил, что это слишком — слишком откровенно. Остановились на галерее, ведущей из библиотеки в зал для игры в мяч. Тема фресок. Что-нибудь мифологическое: Диана, насылающая собак на оленя, Пантесилея, разрывающая зубами Ахилла. Или из истории: допустим, князь Потемкин протягивает через стол бриллиантовый цветок графине Долгорукой, смерть генерала Скобелева в саду Эрмитаж, взятие Константинополя… Или сцены из литературных произведений: Анна Каренина в объятиях Вронского, Берсенев и Шубин философствуют на берегу реки под тенью липы, Гумберт впервые видит Лолиту в саду и проч. И еще сцена, которую никто не может локализовать — из какого готического романа. Дом — книга с картинками.
В своих письмах я охотно признаюсь, что не перевариваю изобразительное искусство, особенно воссоздающее объем на плоскости (в застольной беседе я чаше обрушиваю свой гнев на ваяние). В детстве я неплохо рисовал, но мне, сколько себя помню, никогда не позволяли рисовать то, что я хотел. Передо мной выставляли кубы, шары, конусы и требовали, чтобы я перерисовывал их на бумагу с любовью. С любовью! — конусы… Меня ругали, если замечали в моих штрихах равнодушие! Потом пошли черепа. Это называлось «рисунок с натуры». С тех пор как я овладел техникой и учителя сошлись на том, что учить меня больше нечему, я ни разу не брался за карандаш. Лист, натянутый на подрамник, внушает отвращение, как разинутая пасть, ждущая, когда в нее впихнут кусок пожирнее…
Художник в доме хуже фотографа. Тот хоть и суется со своими линзами и камерами-обскурами куда не звали, рыскает по сусекам, но по крайней мере ничего от себя не прибавляет. Тютелька в тютельку. Имеешь право принять или отвергнуть. А этот, метафорически выражаясь, тянет одеяло на себя. Все переиначить, перепачкать, извратить — в этом его ремесло. Вожжа под хвост. Его старанием, наш дом со всеми его насельниками превратился в сплошной набросок. Оставалось только найти ластик помягче и повыносливее. К счастью, Клара, умница Клара, сообразила, как спастись от напасти.
«Надо найти ему натурщицу, — пробормотала она как-то раз, подобрав с полу заполненную столбцами цифр бумажку, которую несведущий в современном искусстве мог принять за страницу, выдранную из приходно-расходной книги. — Нам только минималиста в доме не хватало!»
35
Так в доме завелась Нюша.
Несмотря на свой невинный вид и патологическую стыдливость, натурщицей она была опытной. Позировала не только художникам, скульпторам, но и писателям, банкирам, политикам, моралистам. Даже один архитектор, специалист по водонапорным башням, приглашал ее в свою мастерскую. Хуже всех с ней обходились писатели. Они заставляли ее часами стоять неподвижно, в то время как сами похрапывали в соседней комнате или гуляли по парку, подыскивая к ней подходящий эпитет. «Поганцы! Вдохновение им подавай! Ты, говорят, Муза, ты, говорят, всему виной, от тебя все стилистические огрехи… Каких только поз ни приходилось принимать! Один подвешивал за ноги, добиваясь нужного колорита. Некоторые требовали непременно носить крестик между грудей, их, видите ли, это наводит на возвышенные мысли».