Лучшая модель — мертвая модель, замершая на том берегу среди миртов и лавров. Леонардо любил зарисовывать по памяти трупы. Потусторонний лик плоти. Уйти в себя целиком — выйти из мира, скончаться заживо. Как неуемный проситель, обежать все этажи, побывать во всех инстанциях. Теории. Опасность, соблазн для художника — стать анатомом, вивисектором. Увлечься содержанием, внутренним миром жертвы искусства. Вскрыть скрытое. Мера.

Не чувствуя себя, в силу вышесказанного, посторонним живописанию, я провертел в стене отверстие, чтобы беспрепятственно наблюдать за художником. Едва выпадала свободная минута, ноги сами несли к заветному окуляру, я мог часами не отрываясь следить за тем, что творится в мастерской. Удивительное мы составляли трио! Закутанная в какую-то хламиду модель, художник, застывший перед пустым холстом в ожидании, когда она отважится на мгновение открыться его взору, и я — приникший к отверстию прилежный наблюдатель. Не знаю, кто из нас троих был вершиной треугольника. Во всяком случае, когда я ненадолго покидал свой пост, судя по шуму, поднимавшемуся в мастерской — смеху, шлепкам, звону, скрипу, плеску, — творческий процесс прерывался, чтобы возобновиться со всей мощью неподвижности в момент моего возвращения.

Он любил рисовать в сумерки, при слабом, брезжущем освещении, снимая мерку с вещей почти ощупью, путаясь в цвете, давая волю кисти плескаться в гаснущем закате палитры. Тело натуры распускается, благоухая в ночи. Художник не смыкает глаз, когда так и подмывает сомкнуть, когда ничего уже не видно. Вооружившись широкой кистью, малюет напропалую. Ночь — пора художеств.

Днем художник или спал, или лазал по крыше. Услышав топот над головой, я выбегал во двор и сгонял его двуперстным свистом, а если он притворялся глухим, бросал в него подвернувшимися камнями, в ярости часто промахиваясь и попадая в окна, в которых, после осторожной паузы, появлялись искаженные вопросом лица, мое в том числе. Удивляюсь, как ему удавалось сохранять равновесие, под градом камней выделывая пируэты, скача по расползающимся черепицам.

«Что тебя туда тянет?» — спрашивал я в сердцах.

«Признаю только один путь бегства — вверх».

«Свалишься и свернешь шею».

«Они у меня цепкие!» — он самодовольно растопыривал длинные, жилистые пальцы.

«Все-таки, прошу прекратить. Сегодня ты, а завтра все полезут на крышу».

«Я делаю все, чтобы никто не следовал моему примеру. В этом мое предназначение».

Меня преследовала мысль, что однажды потолок не выдержит и сверху на меня, как мешок с мусором, свалится художник. Ему потеха, а мне разгребать.

Сопряжение частей. Часть и целое. Не позволять целому подчинить даже самую невзрачную часть. Пусть зависть с иглой и суровой ниткой шныряет по нищим задворкам души, преступная швея, целительница истерзанных. Я здесь по части счастья, отчасти женского. Часть меня большая тления бежит. Детали машины. Не теряй шестеренок. Детальный исход.

Обратная сторона модели — медаль или, современнее, монета. Расхожая ценность, художник — меняла номиналов, играющий на повышение понижения, заявляющий гордо: «Я со всего имею свой процент!», прижимистый посредник. Его распирает от счастья. В своем счастье он страшен.

«В чем желаешь быть исполнена, хочешь, слеплю из глины, отолью в бронзе, выдую из стекла, вырублю в мраморе, или предпочитаешь быть восковой, бумажной, деревянной, из стальной арматуры?.. Никакого материала на тебя не пожалею!»

Художник и модель не имеют точки соприкосновения. Искусство разводит их по углам.

«В конце концов, он сделал меня из льда, летом держал в холодильнике, зимой выставлял на балкон».

Рисовал размашисто, не жалея краски.

Однажды Нюша приходит, а на ее месте — дылда с маленькими, плоским и отвислой. Замысел изменился в процессе работы, стал более реалистичным. Стоит на одной ноге, изогнувшись, другую задрала и для равновесия схватилась рукой за пятку. Художник молчит, знай себе кисточкой мажет. «А как же я?» — спрашивает. Он хмыкнул в усы. Натурщица, надурщица, надырщица. Пошла в кухню и расплакалась, кап-кап. На белую скатерть слезы катились разноцветным крапом — охра, кармин, берлинская лазурь, краплак.

36

Дикая сила в художнике укрощена, что делает ее еще более опасной, еще более дикой. Он предпочитает форму содержанию, и содержание мстит ему и всем, кто осмелится приблизиться к его картине на расстояние вытянутой руки, а форма — форма не выдерживает долгого взгляда, как бабочка, которая, вспорхнув, растворяется в синеве. Он глаз, который видит только отражение, но, в отличие от Нарцисса, художник боится воды как смерти.

«Заметь, как он бледнеет, когда видит полный стакан! Не могу вообразить его в ванной…»

«А когда идет дождь… Забивается под кровать, в шкаф, обхватывает руками голову, чтобы не видеть и не слышать. Он из тех людей, с которыми приходится смиряться. А эти невозможные карикатуры? Почему ему сходит с рук? Все, кого я знаю, включая тебя и меня, ходят за ним, точно выпрашивая подаяние».

«Но признайся, он тебя бесит?»

«Это другое, мне кажется его взгляд покрывает все вокруг глянцем, предметы начинают отсвечивать. Хочется побыстрее уйти в тень. Жду не дождусь, когда настанет ночь, когда погасят свет. А днем приходится искать мрак в себе самой, как озябшая рука ищет перчатку».

«Но не зря же мы впустили его в дом?»

«Зря, не зря, кто знает. Его объяснение в нем самом. Каким бы назойливым вниманием ни старалась я его окружить, он не подает повода выставить его вон. Он как пятно, которое не выводится. Мне кажется, с тех пор, как он у нас обосновался, в доме перестали сходиться концы с концами. Я постоянно твержу себе: «С этим надо кончать!» — и теряюсь».

«Не делай из искусства трагедию. Если хочешь, могу ему намекнуть…»

«Только все испортишь, как обычно. И потом, он еще не закончил фреску, за которую я ему заплатила…»

«По-моему, он и не начинал».

Не ищи одиночества, оно само тебя найдет. Художник может быть героем анекдотов, но не участником события. Злые языки утверждают, что история ему не по зубам. Слишком упрям в своем умном ничегонеделании. Жалок писатель, вытягивающий из художника фабулу, в результате ничего, кроме ползучего натурализма и расхожей морали.

Признаться, я был рад, что мне не позволено нападать на художника, я к нему благоволил и не терял надежды. Но однажды, приникнув к отверстию, я обнаружил, что мастерская пуста, если не считать жавшуюся в углу натурщицу. Ни тебе мольберта, ни ящика с красками. Только грязь, мусор и голая баба, не знающая, чем прикрыться. Стена, которую он обещал расписать, так и осталась без фрески — какие-то кривые, рваные линии и точки, нанесенные углем, и уже не разберешь, чем это могло стать, воскрешением Лазаря или Бородинским сражением.

37

Сажусь на старенький автобус и покидаю этот законченный, цельный, идеальный мир, вместивший мое детство. Родные, близкие сидят на скамейке у забора и, проводив глазами до поворота пыльный кузов, погружаются в привычную мутотень. Дядя Ваня в ватнике со своей присказкой: «Если б да кабы, выросли бы бобы», сухорукая Матрена Степановна, дядя Коля по прозвищу Кол, Петька, Ирина… Вспомнят меня между прочим и отмахнутся. Им стыдно за меня, за мое бегство. Стираюсь из памяти, выветриваюсь, как посторонний запах. Я же себе кажусь скудельной копилкой, набитой монетками, прошедшими через их руки, заработанными их потом и кровью. Бренчу и позвякиваю нажитым ими. Город, в котором кирпича хватило лишь на тюрьму и больницу. Школа составлена из крохоборных досочек и дощечек. Река внизу, в густом тумане. Черные ужи в мокрой траве. В клубе фильм «Красное и черное». Фолианты в библиотеке — «Одиссей», «Оберман», «Жюстина» — под присмотром беззубой карги, хватающейся за любой предлог, чтобы не выдать из своих завалов ничего, кроме гигиенических брошюр и материалов международных конференций. Пожарище, заросшее иван-чаем. Овраг, скалящийся металлоломом. Сумасшедшие наперечет. Дядя Федор, могильщик. Спрятанный под крыльцом нож с выскакивающим лезвием. Махинации на уровне пожарных и ветеринаров, о которых любят порассуждать за поздним ужином, когда все угомонилось, тянет табаком из окна соседа и кипяток щиплет язык. Облепленные желтой глиной сапоги в прихожей. И дети с камнем за пазухой. Закон притяжения, закон подлости — первые уроки не в коня корм. Вытяжки безответной похоти. Ничего личного. Руки и ноги на месте, и то хорошо. Я уезжаю, проделывая со всем этим то, чего нельзя простить. Прокручиваю, прокручиваю, пока не отключат свет, распахнув дверь настежь: «Улепетывай подобру-поздорову, залатанный ратник!», навожу на заживо похоронивших меня смысл, значение. Отныне они — оттиски, и я в них разбираюсь. Город, который вменено до конца своих дней обходить стороной, натянув сюртук на позвякивающие кости.