Но пришла весна. Мучительные сновидения стали терзать ее. Она была лишь маленьким, девственным животным, которого томит желание осуществить свое назначенье.

Однажды утром она увидела сквозь деревья сада в доме на противоположной стороне, как раз против своего окна, раздевавшегося мужчину. Природа пробудилась в ней. Она сбросила рубашку и подняла занавески.

Ее мать отдала ее в пансион при монастыре. Почти все ее сверстницы испытывали то же, что она, и скрытно продолжали этот тайный грех. Несмотря на бдительный надзор добрых сестер-монахинь, между девочками завязывалась дружба, нежная и страстная, как любовь. Они всегда находили случай забраться в чащу парка, окружавшего монастырь. Взрослые воспитаницы во время прогулок делали друг другу странные признанья.

Од рассказала подругам, что открыла занавески пред мужчиной. Они стали завидовать ей. И порой, во время игр, то одна, то другая, нарочно старались упасть как бы нечаянно так, чтобы обратить на себя внимание садовников. И, смеясь, Од сообщила мне, что страстно старалась развратить их всех. Я спросил ее тогда — сознавала ли она зло, которое совершала? Ока поколебалась мгновенье и промолвила:

— Я их презирала — я любила только себя!

И вправду, Од никогда не любила никого, кроме себя.

Вот все, что я узнал о ее жизни. Когда мне хотелось узнать, кто был у нее первый, она ответила мне просто:

— Об этом вы можете думать, что хотите!

Итак, тот первый остался для меня навсегда неведомым счастливцем.

Од, проклятая сестра моя! Словно с самого детства мы были связаны печальной судьбой общих страданий. В твоем маленьком девственном саду, как и в моем, были опасные дорожки, где мы блуждали, объятые страхом неизвестного, где дивная природа ужасала нас, как лик греха. Если бы истинный смысл жизни нам был раскрыт, быть может, я не знал бы тебя такою, какой ты предстала предо мною, и не была бы коварной супругой, назначенной мне роком в мои свинцово-тяжкие ночи. Ты пришла со своим бронзовым челом, которое в прежние дни покрывали хлопья боярышника и, как два ночных злоумышленника, мы отдавались страсти, позорящей любовь.

А может быть, — кто знает? — ты стала бы нежной невестой, со священной радостью идущей навстречу здоровой, брачной любви, если бы варварское презрение к природе не убило в корне зародышей естественных чувств.

Од ребенком не разнилась от Евы светлого утра Эдема и от всех дочерей, вышедших из недр Евы. Все они с лаской касались своих персей и только те, кто не ведали, что называлось грехом, спаслись, ибо единственное спасенье — в невинности. О, чистота невинного тела!

Но вот однажды увидел человек свою наготу и пал. Природа лишила его шерсти животных, чтобы он не знал, где завершилась чарующая тайна его наготы.

Как мне, так и Од, говорили:

— В недрах тела твоего бушует змий. Да пребудет он твоим вечным ужасом!

И мы увидели себя нагими, и невинность погибла.

Довольно, я молчу, я грежу.

О печальная душа моя, быть может, эти тайные мысли твои об Од неверны? Быть может, она не походила на всех других молодых девушек, как ты хочешь здесь себя убедить? Быть может, юное тело, вспыхнувшее девственным огнем, как только рассеялся чад аскетических речей, обладало уже с детских лет такими утонченными исключительными чувствами, что, казалось, было создано из более горючей материи, чем плоть других девушек, поздно созревающих для любви.

XXVII

Я не подразумеваю под образом Зверя телесное существо человека. Зверь не был в Эдеме. Он родился в поколениях, потерявших невинность.

Когда я увидел Ализу под деревьями, я уже не был больше невинным ребенком. Зверь пробудился во мне, как желанный грех. Она была ближе к природе, чем я. Если бы я поддался своему желанию, быть может, я пошел бы опять к реке. Дикий маленький зверек доставил бы мне суровые и безмятежные удовольствия, научил бы меня простому наслаждению, которого никогда уже я не изведал.

Порой неотвязчиво и ярко всплывает передо мной деревенский пейзаж. Я ясно вижу домик близ реки со своей молочно-белой штукатуркой, светлой черепичной крышей. Узорные разводы выделяются на его восточном фасаде.

Проходят мимо люди, справляются о чем-то. Через открытую дверь виден образцовый порядок, уютный вид комнат.

Медленно выбивают стенные часы, отдаляя срок смерти. Лари полны прекрасным хлебом — запасами для будущих посевов.

Вот возвращается с реки моя дорогая Ализа, деятельная и настойчивая, как работница. Вода струится серебристой пеной по ее рукам. Она уже не маленькая, худенькая и грустная девочка, больно укусившая мои губы. В ее взгляде — мягкость зеленых равнин, плавность текучей воды, лазурь небес, отмытых дождем.

Я подхожу к порогу, гляжу на поля. С людьми я в мире, и ничего мне не надо, кроме этого смиренного счастья.

Од никогда не переступала за плетень этого сада.

Мелькает рой милых сердцу образов. Дед не выходит за чащу леса, живет вблизи поселка, полный любви к земле и ее простой жизни. Когда он заходит в домики, женщины чувствуют в нем сильного и доброго хозяина. Он сажает их к себе на колени, и они, очарованные, ласкают его.

Он был сеятелем на ниве жизни. Он так же был близок к природе, как пастухи и дровосеки, как рыбаки на берегах пустынных вод, как бык на просторе полей, как звери, блуждающие при луне вокруг своих логовищ. Он приголубливал доверчивых красивых девушек, зрелых женщин, весну и осень лучезарной плотской любви. Он был отцом Ализы.

Благословенный великан счастливой поры земли! Твое простодушное сердце дрожало, как тучный луг, окропленный росой, как борозда нивы в час посева. Половое сближение для тебя было лишь милым приключением, как и для древнего сильфа, бродившего под кущею деревьев, высматривая добычу. Ты вмещал в себя всю мифологию лесных нимф и похотливых сатиров, опьяненных виноградным соком августовского зноя! Я не последовал твоему уроку самца.

Однажды разверзся зеленый лесной вход, и смерть приложила костлявые пальцы к устам любви. Я узнал Эдем лишь, когда ушла оттуда Ева.

И был я печальным и бледным ребенком, измученным незнанием самого себя. Меня научили стыдиться своего тела. Я знал лишь, что нужно бояться природы. И вот вступил я однажды в зеленый вертоград и пил студеный, жгучий, хмельной сок. А зверь притаился за золотыми, кровавыми гроздьями. Он сделал мне знак, распустил свои длинные пряди волос, и я погрузился в колыбель из пуха и шелка.

Теперь ты можешь, ненавистная Од, топтать меня ногами, выжать всю жизнь из меня до последней капли. Я отведал смертельный сок и не покину тебя никогда. Рассеялись милые сердцу виденья — домик с белыми стенами, священный мир счастливой жатвы, благословенные поля, где промелькнула в грезах Ализа. В скорбном саду сравнялся с землею могильный холмик, и нет уже на нем следа от ее маленького дикого тела.

Зверь! — вот где терновый венец и крестные страдания! Вот губка, смоченная желчью! Я ранен до судорог смерти.

Вне его пределов лежит царство нежной и дорогой природы, требующей послушанья и зовущей нас к брачному единенью, царство божественного порядка, идущего своей чередой, как журчащий ручей, как речной поток среди гор. Красота вселенной осуществляется в обрядах непосредственной, прекрасной любви, и эта любовь отражается в зеркале вод, простирается под необъятным приветным небом, она есть покорная подчиненность созданий закону жизни. Она в самой себе содержит свои цели и не хочет ничего иного, кроме себя самой, исполняя тем предначертания Бога и Бытия.

«Любите себя в существе вашем. Утишайте в нем зной вашего пламени, пламенный очаг, пылающий в средоточии твари и мира. Тот же закон любви гармонически управляет вселенной, и человек — только образ, в котором отражается красота вещей. Но да не будет тело телу бесплодным ухищреньем, извращающим смысл любви. Но да будет оно, как вода, выполняющая бессознательно свои цели, как луга до пастьбы, когда лишь один пастух знает, что они расцветут. Да не соблазняется оно необычными ухищрениями и не терзается мукой познать себя за теми пределами, которые указал Я в саду наслаждений! Ибо это ведет к ужасному одиночеству, полному зубовного скрежета».