Од со страстью прижималась ко мне. Ни она, ни я не обмолвились еще ни единым словом, как будто после такого происшествия никакие слова не были в силах заполнить бездну молчания, где я был так близок к смерти, где, быть может, она чувствовала себя ближе к смыслу своей жизни.
В двери щелкнул замок.
Лишь под одеялом, при мерцающем сияньи света я понял, что мы — у себя.
— Нет, нет, — воскликнул я в тот миг, — не надо света! Не надо, чтобы свет озарял наши лица!
Я услышал, как она тихонько засмеялась и взяла мои губы в свои среди наступившей темноты.
Страх обливал мое тело холодным потом. Я разразился рыданьем. Отдернул свои губы и извивался от муки, проклиная и заглушая подушкой свой плач. Самые острые иглы, сверлящие кости, не терзали бы меня с большей жестокостью.
Од! проклятая Од! уходи! Все кончено.
Я не испытал еще ни разу такого отчаяния. Стал чувствительным, как юноша, еще не изведавший утоления страсти. Я стал падшим человеком, низринутым на дно пропасти, отчаявшимся в благодати исцеления.
Если есть такие загробные весы, где взвешиваются злые и добрые деянья, то сила моей муки в этот миг должна была бы искупить часть моих пороков.
Я бил руками по одеялу, стучал о стену этим лбом, склонившимся у ног Зверя и засоренным черным вином неистовой похоти. Я хотел бы, вырвав глаза, разрушить ужасный призрак тела, сверкавший как вызов, брошенный любви.
Глубокая темнота окутывала нас. Она была символом моих падений, как и духовная темнота, в которой прозябала моя душа. Мои нервы напряглись, я потерял сознание и погрузился в сумрак бессознательности.
Когда я открыл глаза, Од сидела у постели в мглистом свете утра, проникавшего сквозь занавески. Ее бесстрастное лицо было обращено в мою сторону.
Она не сказала мне ни слова и только искоса взглядывала. Меня охватывало легкое забытье, безмятежная сладость возврата к жизни.
В тумане мыслей предметы вокруг принимали неясные очертанья. Я чувствовал негу пробуждения вслед за долгим, благодатным сном. Казалось, ночь унесла под своим черным покровом все тайны. Сама Од казалась чуждой сумрака, чуждой тайн.
Но почти в то же мгновенье действительность пронизала мой мозг.
Белесоватое, серое лицо Од, освещенное тусклыми свечами, вызвало во мне такой ужас, что я закрыл, чтобы не видеть, ладонью глаза.
День изранил меня, как будто настиг меня в моей дрожащей наготе. И сам он тоже как будто был ранен, взглянув на это лицо трупа и не будучи в силах озарить его своим сиянием.
— Спусти занавески, Од! — сказал я ей. — Умоляю тебя, спусти, пока я не открыл глаза. О! Зачем я не остался там, по ту сторону жизни? Зачем мне суждено все это снова пережить?
Я чувствовал теперь себя беспомощным, как ребенок. Мое мучительнее страдание было непоправимой болезнью, которая заструилась в потоке слез, ибо я снова заплакал.
Она легла рядом со мной, не снимая платья, руководимая каким-то подобием приличия и раскаянья, заставивших ее как будто для меня одеться, как она разделась для других. Эта хитрость вызвала во мне только еще большую жажду ее наготы. Но я не поддавался, отталкивал ее, однако уже не ненавидел ее больше. Я не хотел ее, как любовницу, унижавшуюся из-за того, что была не верна.
— Од! Что ты сделала? Твоим телом, которое было моим счастьем и безумьем, обладали люди своими похотливыми глазами! Я никогда не в силах буду глядеть на тебя, не вспоминая той проклятой ночи!
Ее губы коснулись моего уха. Она прошептала мне, как жрица после совершения тайного обряда, с каким-то печальным и гордым оттенком в голосе:
— Ты — дитя, ничего не понимающее в средствах, которые нужны, чтобы вызывать наслаждение! Ты не понял, значит, что все это я сделала только для тебя!
О! Как была она искренна, признаваясь в этих своих намерениях. Ее голос принял оттенок сердечности и доброты, чтобы я подчинился ее позорному предложению. И не зная, что она хотела еще сказать, я уже верил ей. Ей было уже легко срывать с себя одежду после того, как она предстала нагой блудницей из дома любви.
Все мои грезы снова воскресли, все части моего существа застыли в леденящем наслаждении, в пугающей красоте мгновенья, когда, казалось, она была охвачена страстью сильней, чем я.
— Од! Од! Возможно ли?
Она вкушала дыханье моей груди губами, которые молвили мне:
— Вот видишь, верь своей Од! Она одна была спокойна среди всего того безумства! Да, теперь горечь и сладострастье свяжут нас навеки вместе неразрывными узами!
Она положила руку на мои глаза, и я чувствовал по движению ее тела, что она перегнулась за постель и вдруг отдернула руку.
Она лежала возле меня с черной маской на лице, как сама смерть.
Со своей маской! Слышите ли, со своей маской!
Она не могла бросить мне более жестокого вызова. И, однако, вид этого куска картона, который тогда при свете ламп, казалось, обнажал ее еще сильней, не вызвал теперь во мне ужаса, как недавно, когда я увидел ее лицо у кровати.
О, она умела выдавить все соки из ядовитого плода! Она была зеленым и багряным вертоградом хитроумной плотской любви.
Маска повергла меня в новый припадок рыданий жгучей, раненой чувствительности. А Од приблизилась к моему лицу и сжала мои губы своими. И в тот же момент меня всего пронизало всей силой желанья и ревности. Я не верил, что в таком глубоком извращеньи могло быть столько возбуждающего наслаждения.
Я хотел ударить, но руки мои опустились, как плети. Я омыл своей слюной, кусал жадным ртом ее тело, которое осквернили вожделением жадные взгляды. Она истерзала меня любовью, пыткой, грехами мысли, более ужасными, чем грех деянья.
Шипы снова вонзились в меня. И снова всплыло передо мною в судороге страсти обнаженное виденье. Она превратилась в бесстыдное тело с горящими глазами, озаренными светом люстр.
Глаза множества людей словно срослись с этим телом и вспыхивали красными искрами, очаровывающими и грязными огнями.
И тело ее через тысячи ран истекало кровью. Раны облекали ее наподобие огненной туники, которая трепетала от бешенства моих ласк. Они горели и разрывались под натиском моих лобзаний, полных гнева. Я чувствовал во рту какой-то горький, едкий, какой-то неведомый вкус.
Теперь я понял, почему Од дала людям зрелище своей наготы. Никто из них никогда не подозревал ни смысла этого подобия жертвоприношения, ни значения той извращенности, которая привела ее к мысли о публичном заклании своего тела, как о средстве вызвать всепожирающее возбуждение только в своем единственном избраннике.
Это была тайна нечестивого причащенья, где под видом крови и плоти она проникла до отравленных источников моего существа и вновь вызывала потерявшее силу обаянье забытых чар.
Ализа! Любимая Ализа! Маленький дикий зверек, объятое девственным безумьем сердце, зачем я не внял знаку твоей руки?! Твоя дорогая тень советовала мне бежать и лучше уйти туда, куда ты сама ушла, чем поддаться ужасным чарам. Там, по ту сторону жизни, ты пребывала моим спасеньем, а я не послушал тебя!
XXXVIII
Этот новый обряд словно заколдовал наше наслажденье. Как будто посвятил меня в священный орден Зверя.
Од ложилась в постель и надевала на лицо маску, словно облекалась в знаки звериной власти, словно закутывалась в звериную шкуру прядями своих волос, этим символом наряда из пламени и смолы.
И тогда меня начал терзать изнуряющий зной. Словно шпанские мухи глодали мне кости и всего меня пронизывало каким-то ужасным неослабевающим ядовитым пламенем.
Никакие лекарственные средства не могли бы поспорить с возбуждающей силой этой притворщицы, которая воскрешала предо мною все карнавальное торжество, распутство взоров и огней.
Ужасающая правда предстала передо мной еще неумолимей. Од обладала мной до самой крови моих жил, до глубины костей, как мясник, как жрец, закалывающий жертвы.
Какой-то зверь рычал во мне, привязанный в клетке на цепь. Дверь в нее не была закрыта. Вдали зеленели деревни с их здоровой жизнью и луга под летним зноем разливали оздоровляющее благоухание, но нерасторжимые цепи крепко держали меня. Ведь тупой бык не отворачивается от ножа, рассекающего ему сонную артерию.