Меня охватывала с насмешкой пустота вслед за обманом неутоленных искушений. Посвящение в таинство любви оказалось для меня неизбежной стадией мученья, обнаружившей во мне рождавшегося мужчину. Я ощутил в себе смутное чувство стыда и гордости, чувство падения и свободное проявление своей мощи. Я смутно понимал, что освобождение пришло ко мне от тех же дьявольских чар, которые меня погубили.
И стал я одержим галлюцинацией картин. Стоило мне дотронуться до них — и мои руки каменели, знобящая, жгучая дрожь пронизывала суставы, как от прикосновения к напряженной от любви женской груди, как при внезапном огненном трепете двух тел. С этих пор я не мог приблизиться к женщине, чтобы не испытывать такого ощущения, чтобы не содрогаться всеми нитями своего организма от этого электрического тока. А вместе с тем я не знал любви в эту пору. Я знал лишь один позорный идол, уродливо заменявший мне красоту. Было одно лишь пугающее, жестокое сладострастие, настолько же напряженное, насколько болезненно и наивно было извращение, питавшее его. Как бы ни была особенна моя чувствительность, я могу засвидетельствовать здесь пред всеми, что ни один я испытывал это сладострастие. Ложная стыдливость, прививаемая воспитанием, отчужденность пола от пола в детские годы, мучительный стыд своих органов — все это постоянно подготовляет почву для подобных этому состояний и вот почему достаточно бывает раскрыть какую-нибудь книгу, или картинку, чтобы забродили и забурлили соки. И бледный юноша в своем мучительном половинчатом познании и неведении начинает создавать себе овеществленные образы и, мучимый призраками, освобождается уродливым и жалким способом от плотских вожделений.
Да, извращение чувства сладострастия, припадки жажды распутства, скрытые и мрачные обряды, которыми оскверняется любовь, вкоренялись воспитанием при помощи нелепого векового заблуждения.
Первоначальное христианство, крещенное в холодной и лучезарной купели — было гораздо меньше состоянием человечества, достигшим понимания божественной красоты, чем искупительным отдыхом, острым, освежающим перерывом вслед за великим кризисом мифологической вакханалии. Отвергнув плотское существо, провозгласив одну лишь духовную добродетель, католическая церковь прежде всего свергла устаревших богов — прежних величавых символов, дошедших до грубого низкопоклонства, до отвратительных ритуалов разнузданного упоения страстью. Природа с ее непроизвольными порывами, с ее трогательными потребностями стала грехом, стремившимся свергнуть запреты, наложенные на телесную любовь.
Времена переменились. Более утонченное нравственное сознание проникло в человеческие мозги, а мы как будто все еще продолжаем совершать очистительные жертвы, ради искупления первородного греха.
Вечно влачит за собой этот первый, дрожащий человек в лице своих потомков угрызения совести и трепет страха за свои обнаженные члены.
Древнее церковное осуждение не перестает висеть над человеческим существом в его наиболее прекрасные моменты сокровенных побуждений и непосредственной и чистой красоты.
«Прикрой позор своего тела, затки краской стыда мерзость того, что дала тебе жизнь. Ты проклят за свое появление на свет, и врата, разверзшиеся при рождении твоем, закрылись над твоим бесчестьем. Да не дерзай познать себя. Отрекись от тела своего, сладко трепещущего. Да отвратятся глаза и руки твои от приковывающей приманки, которую Божество с какой-то мрачной иронией поместило в средине человеческого тела, как ось твоего существа и повелело тебе презирать ее! Пусть жгучей кипят соки сил твоих, твой нежный пламень страсти и сладкое волнение девственных чувств — все это лишь для того, чтобы ты с жалким высокомерием отрекся от своего столь явного предназначения на земле. Но если же ты будешь все-таки создавать жизнь — совершай это с горестной мыслью, что жалкий плод любви твоей навеки загрязнен!»
Так говорили заповеди, и тот же голос продолжал отвергать познание самого себя, которое является первоначальной обязанностью человека.
Тело стало укрываться. И это было лучше.
Заледенелые лилии девственности познали свою непорочную белизну только при багряном свете стыда.
Но оскверненная природа мстила тайными вспышками, бесконечными и сумрачными наслаждениями, тем более приятными, чем преступнее они были. Неведомый огонь охватил пожаром человечество, залил его вулканической, черной лавой сладострастия, в сравнении с которой языческая любовная страсть казалась веющей прохладой. Но эта страсть перегорела, потому что ей предоставляли свободно гореть.
Грех родился во мраке алтаря из неистовых обрядов смерти — этого последнего символа девственности — блеклый и бесплодный, как и она, родился чудовищным противоречием в брызжущем потоке любви. Кто станет сомневаться, что мистический культ девственности — этот краеугольный камень католического здания, набрасывая покровы и окружая волнующей тайной обнаженный лотос Индии — брачный цветок жизни и вечности — не возбудил в нас адского стремления его познать и не сделал из нас похотливого стада, плетущегося из века в век, вдыхая отравленные испарения, немые и смертельные туберозы Идола, притаившегося в своем капище?
О, нежный, непорочный и ласковый зверь-человек! Дитя — человек! Ты восторгался в ту пору своей лучезарной наготой и восхищался тому, как сочеталась с твоими силами эта дивная гармония среди гармонии Вселенной!
Ты вступил под благодатную сень мира чистосердечным и непорочным с твоим телом, напоминавшим хребты гор, расщелины долин и кудри косматых лесов. Они были не более одеты, чем ты сам.
Они стояли обнаженные под улыбкой зари, под поцелуем полдня, под лаской объятий ночи.
Незачем тебе было мучиться внутренней тревогой, свежей и лучезарной сущностью твоей возраставшей с сиянием твоих очей и постепенно раскрывшейся пред тобой. Светозарный и откровенный, ты чувствовал, как свободно рождается из жизни твоей новый бог! Как же мог бы ты оскверниться, зная себя, зная какую тень бросит и на твой путь необычное движение?
Твоя любовь была величава и проста, как любовь в природе под миганием звезд.
И зверь еще не ворвался в двери Эдема.
VIII
Догадки об устройстве женского тела, благодаря описаниям, которые я вычитал из мерзкой книжки, и гравюрам извращенного живописца, не освоили меня со скрытой тайной, а только наполнили меня чрезмерным страхом.
Я представлял это тело более ужасным, представлял себе темные и скрытые чары колдовства, где женщина казалась искусной волшебницей, коварно трудившейся над всеобщей гибелью. Для моего духовного существа это было горючей и живой смолой, не переставая снедавшей меня, едва посвященного в тайну юношу, расшатанного разъедающим и мрачным возбуждением.
Я не испытывал никакого наслаждения от связи с этой толстой, животной женщиной, способной удовлетворить лишь такую ограниченную натуру, как долговязый Ромэн. У меня же любовь соединялась с особым тайным обрядом, обрекавшим ее на проклятие.
Мое мрачное влечение облекло женское коварство позорным и властным искусством, тем более гнусным, что орудием его были презренные и низменные части творенья.
Так научили меня относиться к ним у отца и в коллеже. И с тех пор каждая женщина для меня таила в себе грех.
Ее утроба, предназначенная для людской пагубы, предстала предо мною, как колдовская чаша, как раскаленный котел пылающих адских огней.
Страх и желание тем более отталкивали меня, что я уже был окован цепями страсти к ее телу и запутался в сплетеньях виноградных лоз ее величественной красоты, в которой бродили соки вожделения.
И я ненавидел ее столько же, сколько и любил.
Вспомните, что тогда был я только юношей, извращенным именно вследствие своего чрезмерного целомудрия, и подумайте о тех жестоких ошибках, которые были причиной этой болезненной развращенности.
IX
Мой отец мечтал для меня о спокойной обеспеченности и об умеренных и правильных занятиях юриста в провинции.